18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Клод Фаррер – Корсар (страница 21)

18

Жан-Франсуа Фельз закрыл глаза, им овладело странное наваждение: ему чудилось, что большое белое продолговатое облако перед ним похоже на полуобнаженную женщину, раскинувшуюся на кровати. Два других облака — совсем близко к ней — вырисовывались, как будто еще две женщины, сидящие слишком близко к первой.

XX

Чеу Пе-и, возлежавший на трех циновках в своей благоуханной курильной комнате, докуривал шестидесятую трубку, когда прислужник в шапочке с алебастровым шариком[21] приподнял дверную завесу и, кланяясь, согласно правилу, низко опустив голову и потрясши сложенными кулаками на высоте лба, обратил к господину мольбу — удостоить принять послание, только что принесенное чужестранцем.

Чеу Пе-и держал левой рукой бамбуковую трубку, головку которой коленопреклоненный около него ребенок поддерживал над лампадой. Чеу Пе-и не прервал своего занятия и не пошевельнулся. Но безмолвно закрыл глаза в знак согласия.

Через минуту дверная завеса опять приоткрылась, и вошел личный секретарь, очень старый человек в шапочке с шариком из точеного коралла[22].

Верный приличиям, он сперва сделал движение, как будто хотел упасть ниц. Но Чеу Пе-и любезно остановил его.

Стоя личный секретарь передал послание. Это было европейское письмо в запечатанном конверте. Чеу Пе-и бросил на него беглый взгляд.

— Распечатай, — вежливо попросил он, — и разреши мне утрудить тебя и побеспокоить: одолжи мне твой свет.

Присутствующие слуги немедленно удалились, согласно предписываемой скромности. Остался один ребенок, приставленный к трубкам, ибо опиум — превыше всех ритуалов.

Секретарь, почтительный и проворный, уже рылся в своем кушаке и, вынув стилет, вскрыл конверт.

— Я покорно повинуюсь, — прошептал он, — приказу Та-Дженн.

Он развернул письмо. Его косые глазки еще сузились.

— Благородные буквы, — заявил он, — принадлежат к тому языку, на котором говорят фу-ланг-сэ (французы).

— Прочти их согласно твоей науке, — сказал Чеу Пе-и.

Личный секретарь когда-то сопровождал в Европу чрезвычайного посла. И его французский язык не уступал языку Чеу Пе-и.

— Я покорно повинуюсь, — повторил он, — благородному приказу.

И начал своим сиплым голосом, непривычным к западным звукам:

«Письмо неразумного Фенна к его старшему брату, Чеу Пе-и, весьма мудрому и весьма престарелому, великому ученому, академику, вице-королю и члену государственного совета.

Совсем маленький до земли кланяется своему старшему брату. Он спрашивает у него, с десятью тысячами поч-тений, о состоянии его здоровья и берет на себя смелость послать ему это незначительное письмо.

Совсем маленький решается вслед за этим сообщить своему старшему брату о своем решении, хотя внезапном, но строго обдуманном. Написано в «Лиун Иу»: «Если Империя хорошо управляется, то Император лично устанавливает обряды и музыку.»[23] Совсем маленький, именно сегодня, с горечью испытал, какое бесчестие жить в государстве, где обряды позабыты, музыка негармонична, а увещевания напрасны. Написано в книге Менг-Тзы: «Взявший на себя какую-либо обязанность, если не может выполнить ее, должен удалиться.»[24] Совсем маленький в той стране, где он жил до сей поры, силился уберечь еще целомудренную женщину от слишком опасных примеров, а супруга ее — от незаслуженного позора. Но усилия тщетны. И совсем маленький, не в силах выполнить взятую им на себя обязанность, принял решение — удалиться. В некотором расстоянии от этого города — в пятнадцати «ли» по измерению Срединной Империи — находится местечко Моги. Совсем маленький решил удалиться туда и провести там несколько дней. Совсем маленький умоляет своего старшего брата, весьма мудрого и весьма престарелого, извинить его, если в течение этого времени он не будет стучаться в гостеприимную дверь, над которой висят три фиолетовых фонаря.

Человек слабый, но искренний и поступающий по велениям своего сердца иногда удостаивается высокой милости — не считаться презренным созданием. В этой надежде совсем маленький взялся за свою неумелую кисточку и позволил себе направить к своему престарелому и знаменитому брату неизящные и лишенные мудрости слова. За что и молит смиренно простить его.

Совсем маленький мог бы много еще сказать. Но не осмеливается, уверенный, что и так слишком уже утомил своего весьма старого брата. И потому совсем маленький замыкает свое сердце и лишает себя возможности выразить все чувства, переполняющие это сердце».

Личный секретарь кончил читать.

Чеу Пе-и докурил свою трубку, отложил в сторону бамбук, прислонился затылком к кожаной подушечке и, подняв к фонарям потолка правую руку, смотрел, как лиловый свет переливается на его неимоверно длинных ногтях.

— Хо… — сказал он задумчиво.

Взглянул на ребенка, который растапливал каплю опиума над горячим стеклом лампадки, и стал думать вслух, короткими китайскими фразами:

— Гуэй, из Лиу-Хиа, недостаточно оберегал свое достоинство[25]. И вождь колесницы Ванг-Лянг не взял его за образец. Следует одобрить Ванг-Лянга. Однако даже самые незначительные народы знают, что красивые дороги далеко не ведут…[26] Нужно мне подумать об этом. Нужно мне подумать и направо, и налево…[27]

Мальчик приклеивал к головке трубки разогретый достаточно опиум. Чеу Пе-и взял бамбук в левую руку и закурил. Когда последняя темная частичка испарилась, он очень серьезно произнес:

— Человек, отправляющийся в тягостное путешествие, часто забывает свое сердце за дверью…

Он без перехода вдруг разразился смехом. Китайские начертания «син» (сердце) и «менн» (дверь), если их известным образом расположить одно под другим, составляют третье слово, значение которого — «меланхолия, грусть». Чеу Пе-и, утонченный ученый, радовался своему ученому каламбуру. Но посмеявшись, он опять перешел на поучительный тон:

— Потому человек, остающийся, должен по-братски оберегать это забытое сердце и заботиться о нем.

XXI

Прислуживающая мусме — нэ-сан — в красивой одежде, опоясанной лиловым атласным кушаком, с изысканной прической, точно из полированного черного дерева, мелкими шажками прокралась в закрытую комнату и с шумом спустила шоджи с бумажными оконницами.

Жан-Франсуа Фельз, спавший на полу на циновках между двумя шелковыми стеганными на вате ф'тонами, вскочил и выпрямился, закутанный в огромное белое кимоно с синими разводами.

Уже в открытое окно виднелось море, еще по-ночному темневшее под небом, на котором бледнели звезды. Но на горизонте начинали вырисовываться дальние горы Амакуза и Шимабара. Рождалась заря.

— Рановато… — пробормотал Фельз.

Он просил, чтобы его разбудили как раз к восходу солнца. Но в гостинице, наверно, не было часов. Кроме того, нэ-сан, спустив последний шоджи — причем старалась изо всех своих слабых сил и прищемила себе пальчики — опустилась перед путешественником на колени с улыбкой такой невинной и такой вежливой, что Фельз счел бы малейший упрек со своей стороны непростительной грубостью. И так как она, очевидно, ожидала его приказаний, он собрал все свои познания в японском языке, чтобы спросить, чисто из вежливости:

— Фуро га декимашита ка?.. (Готова ли ванна?..)

Вполне уверенный, что в такой ранний час он услышит в ответ:

— Мада декимасен!.. (Еще не готова.)

Что и случилось.

Тем временем очень быстро волнистый хребет восточных гор начал все чернее выделяться на светлевшем все больше небе. Заря, странно внезапная и властная, прогоняла рассвет. Показались облака — сперва голубоватые, а потом сразу точно окровавленные, как будто какой-то воздушный меч рассек их. И вдруг все цвета: и алый, и серый, и голубой, — растаяли в чистом золоте. Море засверкало, играя блестками розовой меди и голубой стали. И, внезапно появившись над берегом и над морем, восходящее солнце засияло над всей империей — и казалось, что вся империя затрепетала от радости. Фельз отвернулся, ослепленный. По-прежнему стоя на коленях перед ним, маленькая служаночка жадно смотрела на лучезарное зрелище. Фельз видел в косых глазах быстрые отблески эмблематического светила… И это казалось отблеском таинственной гордости в смиренных японских глазах…

— Ванна высокородного путешественника готова!..

Это вошла вторая нэ-сан и упала ниц у дверей. Третья, за нею, просунула приветливую мордочку. И все вместе торжественной процессией повели Фельза к традиционной ванне всех деревенских «йядойя» — огромной деревянной лохани, наполненной почти кипятком.

Под очень внимательными, но совершенно невинными взглядами трех мусме высокородный путешественник сбросил свое белое с синим кимоно, перешагнул через обитый железом край лохани и уселся в ней на корточки. Его крупное тело белого человека на три четверти заполняло бак, сделанный по мерке японских тел вполовину меньшего объема. Его светлая и прозрачная кожа краснела под горячей водой. Обнаженный, он благодаря своей стройной и сильной фигуре казался совсем молодым, несмотря на серебряные кудри и бородку.

Любопытные три нэ-сан приближались к нему, вытягивали пальчики и осторожно прикасались к этой необыкновенной белой коже, чтобы увериться, что она такая на самом деле, а не накрашенная. И из трех крашеных ротиков сыпался милый детский смех.

Стены гладкого дерева сверкали такой чистотой, что можно было подумать, что их только вчера отстругали. Балки потолка казались совсем новыми. Синее кимоно — как только было сброшено на землю — было сейчас же заботливыми лапками поспешно поднято и унесено в стоявшее всегда наготове корыто для стирки. Другое кимоно, лиловое на этот раз, свежевымытое и благоухающее, ожидало, чтобы высокородный путешественник накупался как следует в горячей воде. Мусме уже развернули прекрасную мягкую креповую ткань и поднимались на цыпочки, чтобы дотянуться до надлежащей высоты…