Клэр Норт – Пряжа Пенелопы (страница 16)
Я, не веря своим глазам, смотрю на египтянина, и все остальные – вероятно, тоже. Кенамон, великолепный ты смертный, я бы сжала обеими руками твое лицо, если от моего прикосновения ты не умер бы на месте, я бы тебя расцеловала, честное слово.
А потом слышу.
Звук настолько тихий, что даже для моего небесного слуха он еле уловим, а для маленьких смертных мозгов неслышен вовсе. Я слышу его в последний миг, перед тем как он исчезает: вот он, вот он, шум белых крыльев.
И я снова смотрю на египтянина и вижу слабые следы прикосновения другого бога, незаметный божественный стимул, угасающий на его лице.
Вот же проклятье.
Твою ж титаномахию, в Тартар и Цербером тебя три раза налево!
…Некогда сейчас.
Телемах мгновение колеблется между собственной ошеломляющей подростковой идиотией и крошечной крупицей здравого смысла. Кенамон неуверенно улыбается и говорит:
– Или, может, мы пьем в честь Агамемнона? Я слышал, ваш царь царей всегда был союзником дома Одиссея.
Будущее висит на кончике меча. Однако это уже в моей власти, и я незаметно кладу Телемаху руку на плечо и шепчу неслышно:
– Не будь дураком, парень.
– Конечно, – произносит он, и сразу после этого пророчество меняется: кровь смывается со стен, а трупы начинают снова дышать и смеяться; по крайней мере пока. Пока. Телемах принимает чашу, поспешно протянутую Автоноей. – За величайшего из греков, героя Трои, моего отца. И за великого царя Агамемнона, союзника Итаки, дорогого друга моей семьи, да пусть приносит он на наши земли мир и справедливость еще долгие годы!
Никто не решится не пить за Агамемнона. Трезвость тут неполезна. Даже Антиной отступает, чтобы поднять свою чашу, и дает тем самым Телемаху возможность выдохнуть, сделать шаг в сторону.
Они сочтутся, но потом.
Не сегодня.
Даже Пенелопа отпивает вина и совсем чуть-чуть наклоняет свою чашу – или мне показалось? – в сторону египтянина, который как раз садится на место.
Глава 11
Луна чертит свой круг по небу, увядает, темнеет.
Я лечу через ночь на крыльях тени, ищу ту богиню, другую обитательницу Олимпа, чье дыхание смешалось с воздухом пиршественного зала; но она давно исчезла, наверняка улетела в свои красочные храмы на Востоке или отправилась снова просить милости у ног Зевса. Видела ли она меня? Знает ли, что я тут делаю?
Мне нужно быть осторожной; очень тонко вести свои дела с сердцами людей.
А луна чертит свой круг.
На самой высокой точке Итаки живет Лаэрт, отец Одиссея.
Когда Пенелопе было восемнадцать и Телемах находился в ее выпирающем животе, Одиссей сел рядом с отцом и завел разговор:
– Слушай. Ты не хочешь быть царем, а я хочу. Ты невоспитанный, ленивый, и, честно говоря, от тебя смердит. Я бы хотел, чтобы мы решили дело мирно, так что открой мне: чего ты хочешь?
Лаэрт, который к тому времени действительно вонял, особенно когда открывал рот, прикинул цену:
– Восемь рабов, оливковая роща, три, нет, четыре свиньи, две коровы, две козы, два коня, осел, первый урожай лучшего вина, и раз в год ты устраиваешь большой праздник, где все должны передо мной пресмыкаться, унижаться и называть меня мудрым царем Лаэртом.
– На Кефалонии? – спросил, надеясь на лучшее, его сын. – На Кефалонии у тебя может быть хутор побольше, например, вот тот хороший, у…
– На Итаке, – ответил отец. – Так у моего внука не будет отговорки, чтобы не навещать меня.
Одиссей сумел не закатить глаза и в итоге счел, что ему повезло, раз удалось так легко вытурить старика из царского дворца.
В детстве Телемах с удовольствием ходил в гости к деду. В конце концов, Лаэрт был аргонавтом, греческим героем, сыном Гермеса и готов был поделиться такой мужской мудростью, которую его мать и бабка явно понимали неправильно, например: «Женщина хочет, чтобы ее защищали. Мужчина должен показать силу, свою львиную ярость, свою мощь, чтобы она видела – именно такой защитник ей нужен!»
Телемах в жизни не видел льва, но общий смысл понял.
Раз в год, как и было обещано, Пенелопа устраивала большое празднество в честь своего свекра, и он умащивался, брился и приходил с очень самодовольным видом во дворец, а люди толпились вокруг него и говорили ему, какой он замечательный. Даже старики Эвпейт и Полибий, казалось, откладывали ненадолго свои горькие взаимные обиды, кидались в немытые ноги Лаэрта и восклицали: «Как приятно тебя видеть, приходи ко мне на ужин!»
Когда Антиклея, бабка Телемаха, умерла, мальчик плакал навзрыд над ее могилой, а Лаэрт соизволил прийти со своего хутора, положил ему руку на плечо и сказал: «Хватит глупостей! Не хнычь, ты же мужчина, а не девчонка!»
Антиклея всегда говорила Телемаху, что его отец – герой.
О муже своем, его деде, она не говорила почти ничего, и Телемаху не приходило в голову спросить, почему она живет не с ним, а во дворце. «Да я просто помогаю твоей матери», – вот и все, что она отвечала.
Нужна ли была Пенелопе помощь? Кто ее знает.
– Каким был отец?
Телемах задавал этот вопрос уже стольким людям и столькими способами, но так и не получил удовлетворительного ответа. Для Антиклеи ее сын был самым храбрым, смелым, умным человеком во всей Греции. Для Эвриклеи, старой кормилицы, Одиссей был сладким пирожочком и лапочкой, уж таким сладким пирожочком и лапочкой, и Телемах – тоже сладкий пирожочек и лапочка, ух какие у нас щечки, а кто у нас такой славный, вот какой славный.
Для Пенелопы его отец был хорошим человеком. Больше она почти ничего не говорила, что сильно сбивало Телемаха с толку.
Но потом он спросил, каким был отец, у Лаэрта, и, к его удивлению, старик перестал гонять по беззубому рту разжеванные семена, выплюнул шелуху и, посмотрев в закопченный потолок, наконец заявил:
– Он знал, что умный, и знал, как этим пользоваться. Надо быть достаточно тупым, чтобы другие не видели в тебе угрозы, но достаточно умным, чтобы другие видели, что ты можешь быть им полезен. Он не строил догадок, не рассусоливал: что, если бы было так или этак. Умный человек делает выбор и держится его. Это сложно. Он старался.
Телемах почти уверен: дед ему чего-то не сказал; чего-то не хватает и в рассеянных объяснениях матери. Он ищет это несколько лет, и вот однажды, когда ему семнадцать, он наконец находит тот вопрос, который так долго ему не давался.
– Дедушка, – спросил он, сидя у очага Лаэрта, – мой отец хороший?
Лаэрт дернулся, будто его ударили, и на миг Телемах испугался, что его дед умрет сейчас – слишком скоро, до того, как мать закончит его саван, и война, которая ждет как раз за линией горизонта, наконец разразится. А потом он услышал карканье, прерывающееся хриплое дыхание, будто ветер стучит высохшими костями в скелете, и с изумлением понял, что его дед смеется. Лаэрт смеялся так долго, что смех перешел в захлебывающийся кашель, но даже тогда он все еще закатывал глаза от веселья, а потом дрожащей рукой погладил внука по голове.
– Ну ты даешь, – прокаркал он. – Ну и вопрос!
И луна чертит свой круг.
Глава 12
Во дворце пируют. Пируют! Пируют! Как будто ничего не произошло, как будто смерти всех тех людей не были отсюда на расстоянии чиха. Еще вина! Эй, девка, еще вина нам!
– Амфином, какой ты скучный!
– Эвримах, если будешь так играть, останешься без хитона. Нет, я, конечно, рад забрать твое золото, еще раз бросим кости?
– Эй, египтянин. Что это за «письменность» такая, про которую ты говорил?
– Телемаха сегодня нет? Он сбежал?
– Телемах навещает деда, отдает дань уважения.
– Само собой, сбежал к старику!
Мужчины хохочут, а Пенелопа завязывает очередной узел на ткани.
Еще один вечер, еще один пир: уже поздно, когда Пенелопа возвращается в свою комнату.
– Урания и Семела наверху, – шепчет Эос, когда первые женихи начинают храпеть, уткнув в столы свои лица, измазанные кровью и мясным соком. – С ними какая-то чужеземка.
– Спасибо, – бормочет Пенелопа, сжимая пальцы, уставшие от перекидывания челнока. Она слегка кивает, поворачивает голову туда-сюда, чтобы размять шею. – Доброй ночи, почтенные гости, – говорит она вполголоса, обращаясь к зловонному залу. Никто из пировавших мужчин не двигается, когда она уходит, – только двое, что следят за ней полуприкрытыми трезвыми глазами.
В покоях Пенелопы горит лишь одна лампада. Три женщины обрисованы больше тенью, чем светом.
– Добрый вечер тебе, моя царица, – говорит первая. Ее седые волосы заплетены в косичку, скрюченные руки лежат на коленях. Глаза у нее голубые, а подбородок похож на нос триремы.
Зовут ее Урания, и, как ни странно, ее имя известно за пределами Итаки, хотя ни один поэт никогда не воздаст ей чести. В приморских городах по всему побережью есть немало тех, кто говорит: «А, Урания! Я ее знаю» или «Боги! Еще один родственник Урании!» – потому что за многие годы она успела поторговать всем, чем только можно, и разбирается в качестве шерсти не хуже, чем в цене на древесину. Торгует она не для себя, конечно, а от имени мужа, или, может, отца, или сына. Мужчина, которого она якобы обслуживает, меняется постоянно, а вот правду люди шепчут редко: она делает это для Пенелопы.
Рядом с ней стоит Семела, дочь матерей, мать дочерей, земледелица, которая смеет определять себя не через мужчину. Сейчас она одета так же, как в ту ночь, когда спасла Теодору: в грязный хитон, с охотничьим ножом на поясе; в темных кустах она такая же, как в царской опочивальне. Руки сложены на груди, а лицо похоже на сухое дерево, которое она каждый день рубит для своего очага. От Урании пахнет майораном, которым надушены ее старые запястья. От Семелы исходит запах пота и дыма. Обе – купчиха и земледелица – составляют нечто вроде совета царицы Итаки, такого же, каким, вероятно, Эгиптий, Медон и Пейсенор считают себя для отсутствующего Одиссея. Они вхожи туда, куда не может попасть пребывающая в трауре царица; соглядатаи Урании рассеяны по всем западным морям; у Семелы сестры и подруги – во всех деревнях и хуторах. Эти две женщины не должны дружить и поначалу, некоторое время, пытались враждовать, но потом им надоело.