Клаус Манн – Благочестивый танец: книга о приключениях юности (страница 23)
Андреас стоял перед дверью своей гримерной. Она была прикрыта. Внутри разговаривали. Был слышен резкий женский голос Альмы Цайзерихь: «Я думаю, что тебе надо остерегаться меня – твой смазливый кавалер может приревновать». Пока она еще блея смеялась, другой звонкий голос ответил: «Вы, наверное, говорите об Андреасе? Ну, на малыше я вроде как еще не женат». Тут Альма приглушила свой голос до омерзительной нежности: «Ну, если ты не женат на нем, то, может быть, ты согласишься меня...» – и снова это хихиканье, дребезжащее и нежное одновременно. Нильс тихо ответил на ее хихиканье: «Я все-таки женюсь на том, кто захочет обладать мной...»
Андреас рванул дверь на себя. Нильс, смеясь, стоял посреди комнаты, а Цайзерихь, полулежа на нем в своем сверкающем платье, уже распутно ощупывала руками его лицо и тело. «Я уезжаю завтра на пару дней, – шептала она ему вздрагивая, – ты поедешь со мной, моя любовь». Нильс, который уже заметил Андреаса, ответил лишь: «Да, да, я поеду с тобой» и закрыл при этом глаза, как будто не хотел больше ничего видеть. В этот миг Андреас схватил госпожу Цайзерихь сзади за плечи и рванул ее назад так, что она с грохотом ударилась в стену. «О Боже!» – пронзительно вскричала она, схватившись за гудевшую голову. «Эй, обманутый муж», – зашипела она, и глаза ее пожелтели, словно мгновенно наполнились страшным ядом. С наигранным пафосом она подняла тощую руку «Трагическая семейная сцена! – издевалась она. – Коку страшно мстит за свой позор». Но поскольку Андреас со сжатыми кулаками и хриплым голосом, какого она никогда еще от него не слышала, закричал: «Вон! Вон отсюда!!!», она выскользнула через дверь, держась рукой за причинявшую боль шишку, и исчезла злобно оскалившись.
Нильс все еще стоял посреди комнаты, не изменив положения, с повисшими руками и закрытыми глазахми. С яростью, которая притупила все его чувства, Андреас орал ему в лицо. «Вообще не имеет смысла говорить с тобой, – ругался он быстро, с какой-то горькой виртуозностью, полной муки, – ты не достоин ни одного слова и не поймешь в итоге ни одного из них. Спрашивается, как я только мог поду– хмать, что ты хоть как-то заинтересовался мной, хоть каплю? Ты, вероятно, знаешь, как глубоко было хмое чувство к тебе, вернее сказать: ты не знаешь этого!»
Рядом, отделенная от них всего лишь тонкой дощатой перегородкой, сидела фрейлейн Франциска и подслушивала. У нее находились два кавалера – полноватый друг дамы в красном с шампанским, который под каким-то предлогом сбежал от нее, и седой лысый повеса в Схмокинге, на протяжении многих лет окружавший Франциску своим почти профессиональным ухаживанием. Полноватый все время повторял: «Ваша фигура, она действительно просто восхитительна», – с такой интонацией, как будто это его удивляло. Но фрейлейн Франциска не слушала его. С черными прищуренными глазами она прислушивалась к тому тяжелому разговору, который велся за перегородкой.
«И притом еще эта отвратительная баба, эта недостойная личность, – говорил Андреас, – с которой ты потешался надо мной. Этого я тебе никогда не прощу! По отношению ко мне так не поступил бы ни один из тех, кого бы я снял в «Райском садике» или даже на улице. Ты – просто бездна эгоизма и аморальности. У тебя нет ни сердца, ни рассудка».
Но на лице Нильса было лишь глубокое, почти болезненное спокойствие. «Я знал это, – сказал он тихо, – да, я ожидал этого». Слабая, быстрая, необъяснимая улыбка печально и легко мелькнула на его красивых губах. Андреас не видел улыбки и замкнул свое сердце для звуков любимого голоса. Перед лицом этой непостижимой тишины его ярость росла, и гнев разгорался как лесной пожар. Тело Нильса казалось ему расколдованным. Он видел его перед собой в давно уже утраченной элегантности подержанного габардинового костюма, который он приобрел недавно на его, Андреаса, деньги. По нему всюду в своей подлой похотливой игре прошлись некрасивые руки Альмы Цайзерихь, они побывали везде – до самого низа его туловища. И Андреас закричал, внезапно выбросив руку в сторону двери: «Вон! Убирайся отсюда! Иди к ней, беги к ней в постель! Я не могу тебя больше видеть, теперь я тебя не хочу видеть – никогда, ни за что на свете. Беги к ней в постель, беги к ней в постель!!!» – приказывал он ему снова и снова, а сам опустился на стул перед трюмо. Очень серьезный Нильс медленно покинул гримерную. Его светлые глаза почти почернели.
Когда некоторое время спустя фрейлейн Франциска вошла к Андреасу в украшении из перьев на вечернем платье, он все еще сидел – накрашенный матрос – неудобно согнувшись над своими гримерными принадлежностями. Фрейлейн Франциска заговорила и мягко коснулась его: «Ты не оденешься?» Невидящими глазами, обведенными красными и фиолетовыми красками, он посмотрел на нее снизу вверх. «Мне еще нужно к Дорфбауму, – сказал он устало и неожиданно улыбнулся, – мне нужно триста марок».
На сцене Паульхен уже второй раз танцевал «Вечернюю молитву птицы» – она нравилась публике. Он то склонялся, словно погибая, к земле, то вновь поднимался, вытягивался, весь как-то растягивался, восхищенный, сам охваченный движением, которым он вздымал, раскидывал руки, стоял высоко на носках, покачиваясь, подрагивая и вибрируя так, словно готов был вылететь в зал и, поднимаясь ввысь, раствориться в воздухе. Его голова была чуть склонена вбок – эта пустая, легкая голова, рот полуоткрыт, обведенные черным глаза словно угасли.
***
На следующее утро Андреас проснулся от острого взгляда маленькой Генриетты. Она стояла перед ним с подносом, на котором был завтрак, и сообщила ему, пребывающему еще в полусне: «Господин Нильс поручил мне еще вчера сказать вам, что он уехал. В ближайшее время он больше не появится». Андреас, лежа на подушках, тихо спросил: «Он не сказал, куда едет?» Его лицо было бледно, как простыни на кровати. «Нет», – сказала Генриетта и поставила поднос на стул. Андреас отвернулся лицом к стене.
Снаружи доносился раскатистый смех вдовы Майерштайн. Генриетта наливала чай из дешевого чайника. Но поскольку она при этом не отрывала глаз от Андреаса, то чай, вместо того, чтобы литься в чашку, тек по стулу и капал оттуда на ковер.
7.
Андреас вновь начал работать. Он сидел в большом зале пансиона, вероятно, служившем раньше столовой, положив альбом для рисования на колени, и делал набросок. Фрейлейн Франциска заняла место на кровати – она любила сидеть там больше всего – так что он вынужден был невежливо расположиться спиной к ней. Но ни он, ни она этого не замечали.
В то время, как Андреас, чуть наклонив голову, проводил линии и штриховал тени, Франциска говорила за его спиной, хрипло и медленно. Она подперла подбородок обеими руками, а ее глаза неподвижно уставились в примитивный орнамент ковра. Ноги были широко расставлены. Почему она сегодня так много говорила? Обычно она ходила вокруг с прищуренными глазами и наблюдала. Фрейлейн Франциска рассказывала о своей судьбе.
«Да уж, удивительно», – произносила она слово за словом, не отрывая глаз от орнамента ковра, сама удивляясь, как это у нее так получилось: «если так подумать, то действительно чудно, что у меня вообще нет родины».
Сидящий у окна проводил линии, и нельзя было понять, слушает ли он ее. Фрейлейн Франциска рассказывала: «Мой папа был русским, а мама – испанка. Смешное сочетание. Я унаследовала от мамы волосы и цвет глаз, а вот фигура и движения – папины. Когда я родилась, родители обосновались в Вене, где отец вел дела. Он даже натурализовался в Австрии – так было нужно для работы, я даже не знаю, каким образом он это сделал. Мой покойный папа был австрийским подданным. Мы оставались в Вене до 1912 года, а потом переехали в Париж. Я была тогда маленькой девочкой одиннадцати лет. Говорят, маленькой девочкой я была довольно странной», – сказала фрейлейн Франциска с улыбкой, внезапно отклонившись от темы. – Я ходила все время черная и мрачная, и мама рассказывала, что я, хотя и едва умела читать и писать, таскала из нашей библиотеки толстых запыленных немецких классиков, чтобы читать их взахлеб – Гете и Геббеля, и Грильпарцера». Фрейлейн Франциска рассмеялась, как это делают те, кто не умеет смеяться: обстоятельно и некрасиво. Но потом продолжила: «В Париже было здорово. Мы жили в доме в приличном районе, и моя мать-испанка неплохо развлекалась. Отец часто уезжал в командировки, и почти каждый вечер мы устраивали дома праздник. В то же время моя мать была вечно недовольна, что я недостаточно симпатична. Уже тогда у меня была нездоровая кожа, а я казалась себе такой смешной в белых шелковых воротничках из-за торчащих черных лошадиных волос и гневных глаз. Но тогда еще был жив мой единственный младший брат, которого я любила больше всего на свете. Его звали Александр – в честь отца. Мы вместе с ним решили, что станем писателями: он должен был что-то придумывать, а я – исполнять. Мы могли бы создать прекраснейшие драмы и романы. Одна бы я это не смогла. Когда мы прожили в Париже два года, которые кажутся мне сейчас сном, разразилась война. Мне было тогда тринадцать, и я не догадывалась, что происходит. Я занималась только своим Геббелем и Грильпарцером и моим любимым Александром. Первую неделю после объявления войны мы провели в нашем доме, дрожа от страха. Нам строго-настрого запретили выходить на улицу, я не понимала почему, и ни один человек не приходил к нам в гости. Моя прекрасная мама плакала целыми днями, а папа мерил длинными шагами комнату. Я помню, он еще сказал, что теперь на небе должен появиться кровавый меч. Конечно, быстро стало известно, что мы австрийцы. Когда мы все вместе сидели в одной комнате, то услышали, как толпа собирается у наших окон. Я до сих пор отчетливо помню, как уличные мальчишки кричали «Il faut tuer les boches! – Il faut tuer les boches!!»1У мамы тут же случился припадок, а внизу уже сотрясали входную дверь. Камни щелкали об опущенные жалюзи. При каждом ударе мать вздрагивала только сильнее. Отец – я до сих пор не знаю, чего он хотел этим добиться, – неожиданно вышел на маленький балкон, он хотел обратиться к этим людям. «Nous ne sommes pas des boches!»2– повторял он вновь и вновь, прикрываясь поднятыми руками. Но тупым яростным ответом доносилось лишь это «Ilfaut tuer les boches! – Il faut tuer les boches!!»1Один камень попал ему прямо в лоб. Шатаясь, весь в крови, он вернулся в комнату, его глаза были залиты кровью, мы даже сначала подумали, что он ослеп.