18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Кирилл Кобрин – На пути к изоляции. Дневник предвирусных лет (+ карантинный эпилог) (страница 5)

18

То были блаженные времена. Я вообще думаю, что мы в Европе (западнее Брест-Литовска и севернее Бухареста) жили в настоящем раю еще года четыре назад. Ну, это отдельный разговор. Но сейчас рай кончился. Обыватель восстал и заявил, что старые консенсусы ему пофигу. И политические, и этические, и культурные. Он голосует за таких же, как он, за тех, кто открыто заявил: хватит прикидываться! Будем естественны, безо всех этих либеральных штучек. Ненавидеть чужака – естественно. Любить конкретные деньги больше абстрактных ценностей – естественно. Любить красивую живопись – естественно.

У этих ребят большое будущее; ведь что может быть приятнее, чем безнаказанно предаваться свинству, да еще когда умные дяди и тети тебя жалеют и говорят, мол, мы должны услышать голос молчащего до сих пор большинства. Вы хотите услышать наш голос? Ща!

У этой новой эпохи будет свое искусство; собственно, оно уже есть – вышедший из тени популярный арт. В новых обстоятельствах его название обретает иной смысл: «популярный» – значит «народный». В народной любви к нему сошлась дама из российского МИДа и анонимные обитатели коек киевского отеля, а также отельные администратор, горничные и проч. Это искусство любят все – значит, оно и есть единственно возможное. Как только такое будет сказано вслух (а оно будет, я уверен), contemporary art придет конец. Ведь три кирпича на полу или распиленного теленка делает «искусством» общественный консенсус. Исчез консенсус – исчезнет и ярлычок «произведение искусства».

Нас ждет впереди много нового, неожиданного, отвратительного.

Проездом был в Москве полтора дня, как обычно в этом городе, впал в тоску от удивительного безобразия этого места, безобразия равнодушного, автоматического, самопроизводящегося и саморастущего. Безобразия, если точнее. Место, застроенное домами, место, стремящееся на самом деле к безлюдию, пустоте, которую держали бы в своих границах проспекты для проезда начальников и миллионеров на дорогих авто, которую обрамляли бы пустые бутики и битком набитые торговые центры. Люди предполагаются здесь в двух только качествах: подземные обитатели метро, морлоки, мрачными толпами бредущие по бесконечным переходам между кольцевой и радиальной, – и публика торговых центров и сетевых едален. Это местный вариант дивного нового мира; странным образом воплощающаяся утопия Хаксли, а не Ленина, большевиков. И не дистопия Оруэлла. Революция действительно кончилась здесь, умерла без следа, даже трупа не осталось; труп Ленина ведь – не труп революции, а зомби старой русской идеи власти, допетровская деспотическая мааасковщина; плюс достижения науки, конечно. Восковая персона русской власти, не Революция ни секунды, вот что такое Ильич напротив ГУМа. Вспомнил вдруг, что когда мне было года четыре, мать, оказавшись со мной проездом в Москве (вот оно, еще одно определение Москвы, место проезда, у нас было всего несколько часов между поездом из Горького и самолетом куда-то на юг), потащила меня в Мавзолей. Я ничего не помню, но мать рассказывала, что, отстояв долгую очередь, мы попали внутрь и я среди благоговейного молчания и, кажется, негромкой музыки, что там играла (а вот играла/играет ли в мавзолее музыка? Вот вопрос. И если да, то что там за саундтрек?), громко спросил: «Мама, а где у дедушки Ленина свечка?» Конфуз, шикание, быстро ретировались подальше от греха. Но, если вдуматься, моя реакция была совершенно точной – и исторически, и идеологически, и эстетически. Вот лежит труп. Мимо него ходят люди. Значит, это такой ритуал религиозного свойства – а какие бывают еще ритуалы с участием трупов, как не религиозные? Мы в России, в стране, где мертвым втыкают в окостеневшие пальцы зажженные свечки. У Ленина свечки нет.

Соответственно, образ не достроен, не доведен до ума, он – хотя этот арт-объект и помещен в сердце как бы русского мира, на Красной площади – эстетически не окончателен. Нужна свечка, и все тут.

Получается, что в 1968 году, сразу после празднования пятидесятилетия Великого Октября, я просек, что Великий Октябрь всё, кончился, и следа не осталось. Проницательный мальчик был, ничего не скажешь. Куда все это делось?

И вот с тех пор прошло еще пятьдесят лет, соответственно, Великому Октябрю стукнуло уже сто. В шестидесятые юбилей праздновали в полный рост, по понятным причинам – да и вообще, тогда между полстолетием Революции и столетием рождения Вождя Революции было всего три года. Воображаю себе эти юбилейные бюджеты, как подлатались писатели, скульпторы с художниками и прочие из культобслуги власти. А вот сейчас, пятьдесят лет спустя, если деньги и тратились на Великий Октябрь, то скорее на то, чтобы сделать его неинтереснее, незначительнее, зарыть его в хлам натужных телепрограмм, скучных выставок и так далее. Но тогда получается, что Революция все-таки жива, раз ее так боятся. И, быть может, она сейчас живее, чем в 1967–1970-м, когда ее безболезненно и безо всякого влияния на что бы то ни было «отработали» на госуровне, причем так, что мало кто заметил и мало кто вообще заинтересовался. Да, пятьдесят лет назад Революция и ее Вождь сделались белым шумом жизни, фоном, чуть досаждающим, не более.

И вот я в Москве и наблюдаю, как сворачивают хвосты прошлогоднего трусливого юбилея революции. В Третьяковке на Крымском уже почти закрылась выставка «Некто 1917-й». Я на ней был в конце октября, а потом, в начале ноября, в Питере, в корпусе Бенуа, на еще двух, тоже к юбилею. Их всех будто один и тот же человек делал, условный доцент искусствоведения, специальность «русский авангард». Эти выставки даже не просто скучные, они никакие, похожи на отчет работы сектора истории русского искусства первой трети XX века НИИ искусствознания им. книжной серии «Дорога к прекрасному». Вроде все честно – работы хрестоматийные, надежные, Филонов & Малевич, Репин & Петров-Водкин, смерть комиссара, супрематизм, ну разбавили немного реалистами и всякими богомольными нацистами вроде Нестерова, так не выкинуть же слова из песни? Но вышло именно искусствоведение, а не искусство, «художники времен Революции», а не «Революция и ее искусство».

Но все-таки сходить было полезно – и сейчас полезно об этом вспомнить и подумать. Самое странное во всем этом – сильно переоцененном, должен сказать, пусть меня линчуют, но, еще раз, п е р е о ц е н е н н о м – русском авангарде то, что главная его характеристика не «революционность», а «национализм». А если посмотреть шире, то вообще русское искусство первых двадцати с лишним лет прошлого века, за очень небольшим исключением, националистическое, вне зависимости от направления. Тут сходятся и русский модернизм, и русский авангард (это вещи разные, конечно), и даже «реализм». В условном 1917-м в русском искусстве интернационализма почти не обнаружить. Любопытно, что в этом смысле (и в смысле какой-то невыносимой пошлости, слащавой, гнилой) «Философы» и «Русская душа» Нестерова – вещи того же ряда, как и бурлюковский портрет Каменского.

Вообще надо бы переосмыслить т.н. серебряный век именно как мощное искусство русского модернового национализма. Здесь проходит граница между, условно, Чеховым, Репиным, Фетом и, столь же условно, Блоком, Кустодиевым и даже Буниным. Удивительное – и неожиданно приятное – исключение здесь Горький. Вообще, чем больше думаешь про «серебряный век», «русский авангард» и проч., тем больше проникаешься симпатией к истинным интернационалистам: Ленину, Троцкому, другим большевикам и вот к Горькому. Русская Революция объявила себя всеобщей, всемирной, меняющей основы жизни всего человечества (и основы его искусства тоже), а оказалась явлением чисто местным; все кончилось уже даже какой-то Московской Русью, цари, попы, бояре, крестные ходы и смазанные деревянным маслом бороды рынд.

Последние дни в Чэнду перед возвращением, уже окончательным, в Европу. Дел немного, так что гуляю по пустому кампусу и вокруг, перебирая эпизоды своей годовой китайской эпопеи. Вспомнить особенно нечего, кроме людей и еды; а всяческие мучения с погодой и интернетом уже записаны на подкорку, так что их и вспоминать не надо, они всегда здесь, со мной. Да и повадился в эти дни гулять по простой причине: на улице днем теплее, чем в квартире. Или кажется, что теплее – ведь на улице можно передвигаться, переставлять ноги, разгонять кровь. Не будешь же ходить между гостиной и спальной? Так или иначе, пытаюсь уложить всякое, что здесь видел, слышал, ел и пил, понимал, по ячейкам, но зря. Они уже там лежат, причем я с самого начала сортировал все в видах на будущие (досужие) рассуждения и воспоминания. Вот так готовишься к будущему, а когда оно наступает, процесс подготовки заканчивается и… делать-то и нечего. Все и без того в идеальном порядке находится на соответствующих местах. Можно, конечно, ящички вытащить, содержимое высыпать на пол, хорошенько перемешать к чертовой матери, а то и походить по мнемоническому мусорку, попинать, подавить, а потом и заново раскладывать, согласно иной схеме, но это уже акт искусства, даже не литературы, а именно искусства, арта, визуального. Слова подобным процедурам не поддаются. Ну или мне не поддаются, я же не художник, а так, литератор.