18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Кир Булычев – Искушение чародея (страница 81)

18

Они шли в сгущавшихся сумерках по сухой, хрусткой траве и негромко перебрасывались фразами, пустыми и бессмысленными. Ассегай непривычно оттягивал руку, Павлыш то и дело перекладывал его из одной в другую, но все никак не мог к нему приноровиться.

Еще он нес саквояж. На всякий случай.

Новая домопуща за последние дни значительно подросла и теперь напоминала самую обычную рощу или сад. За стволами проглядывали огни, звучали голоса.

— Только не спешите, — в который раз повторил академик Окунь. — В конце концов, мы ведь всех их хорошо знаем, верно? Мы столько времени провели вместе, общались, делились друг с другом… э-э-э…

— И два ависа, которых мы очень хорошо знали, едва не убили Эмму Николаевну, — сказал Борис.

— Вы не понимаете. — Эмма шла, опираясь на плечо Миши. Ассегай она брать отказалась, и Домрачеев нес оба, ее и свой. — Знаете, как Отец и Хранитель отреагировали, когда я стала отбиваться? Они удивились! Было видно: они не ждали этого, даже не представляли, что я могу так поступить.

— И что из этого следует?

— То, что для них это не преступление! Для них такое в порядке вещей!

— Прекрасно, — пожал плечами Борис. — Но для нас — нет. Или вы жалеете, что отбивались?

Академик воинственно вскинул ассегай: «Тише, тише! Вы слышите это!» — но тут же смутился и уже другой рукой указал на домодрева.

Птичьи голоса смолкли — и теперь над вершинами звенела песня. В ней были сила, и уверенность, и злой задор юности, и тот, кто пел ее, пел, конечно, о любви — потому что только о ней и стоит петь, только о ней одной.

Людям оставалось пройти всего-то шагов пять, но они замерли у входа в доморощу до тех пор, пока не отзвучал последний слог. Потом пошли к огням и к тем, кто там собрался.

Посреди круга расцвеченных лампулитками деревьев темнел изящный помост, по периметру которого возвышались п-образные арки. На каждой сидело по авису, на одной стороне — самки, на другой — самцы во главе с Отцом. На самом помосте стоял, раскинув крылья, Растяпа. Никто и никогда не подумал бы, что он способен так петь и даже так выглядеть: величественно и вызывающе.

Когда он закончил, Третья и Седьмая жены закудахтали и закивали, но остальные пять хранили сдержанное молчание.

— Видите, — шепнула Эмма. — Вы видите? Их взгляды!..

Действительно, у всех ависов был странный взгляд: как будто застывший, но в то же время осознанный, живой.

— Это потому…

Но на нее зашикали: Растяпа уже ретировался со сцены, и сейчас петь начал Изгибатель. Его песня была более продуманной и размеренной, в ней преобладал расчет, а не импровизация, — однако она пленяла воображение не меньше, чем предыдущая.

Когда он закончил, четыре из семи жен стали кивать и кудахтать.

— Не толковище, — хмыкнул Борис. — Учи вас и учи, молодежь! Токовище, Эдгар.

— Но как, — громким шепотом спросил академик, — все это связано с нами? С Эммой Николаевной?

— Может, они становятся более агрессивными во время брачного периода?

— Ерунда какая-то! Я же общался с ними после нападения на Эмму, и никто на меня не набросился; просто были слегка рассеянны…

— Федор Мелентьевич!

— Погодите, Слава! Я пытаюсь понять, почему они так себя вели…

— Федор Мелентьевич, проще спросить у них самих. Хотя, кажется, наши друзья сейчас не настроены отвечать.

Изгибатель так и не начал петь — он услышал академика и спрыгнул со сцены. Вслед за ним слетели с насестов остальные самцы — и теперь они шли на людей плотным строем, вывернув крылья и нагнув туловище к земле. Их хвосты тряслись в воздухе, перья терлись друг о друга, издавая приглушенное, угрожающее шуршание. Глаза были налиты красным, зобы раздулись.

Почему-то эта картина напомнила Павлышу то, что происходило несколько часов назад с ним самим: тот его крик о ноже и последовавший затем провал в памяти.

— Постойте, — шептал академик Окунь. — Мы ведь не животные какие-нибудь — мы разумные, цивилизованные люди… и птицы. Мы ведь уже смогли найти общий язык — так зачем же сейчас…

Борис аккуратно отодвинул его в сторону и кивнул Домрачееву с Павлышем, чтобы встали рядом.

«Разумные, — подумал Павлыш. — Цивилизованные. Не животные».

И тогда его осенило.

— Миша, иди на сцену!

— Что?

— На сцену — и спой что-нибудь… такое, чтоб аж дух захватило. Потом объясню! — Павлыш взглянул на приближавшихся ависов и уточнил: — А вообще, пожалуй, начинай-ка прямо сейчас.

— О чем петь?

— О любви, идиот! Представь, что ты влюбился в Эмму… Николаевну и признаешься ей в этом.

— Павлыш, что вы себе?!.

— Ради эксперимента, исключительно теоретически. Держите копье, обопритесь. А если он будет плохо петь — метните в него, разрешаю как доктор.

Миша кашлянул:

— Я без гитары…

— Не знала, что вас это может остановить, Домрачеев.

Это был аргумент — и Миша сдался. Он двинулся прямо навстречу Отцу и запел; слов Павлыш не узнал, видимо, что-то из нового репертуара.

Птицы замерли. Потом заморгали так, будто в глаза им сыпанули песком. Весь боевой задор пропал, ависы посторонились — и Миша в три недлинных шага преодолел расстояние до сцены. Поднялся, не переставая петь, и обернулся лицом к зрителям.

К зрительнице.

«Это, — подумал Павлыш, — где-то даже унизительно. Сиранодебержеракисто в некотором смысле».

Но уж по крайней мере песня была не чета той, про «стук сердец» и «полет сквозь вечность», — настоящая, искренняя.

Когда Домрачеев закончил, несколько жен даже дернулись было покивать, но опомнились и застыли истуканами.

— Хорошо, — сказал после долгой паузы Отец. — Вы явились в священнокруг, на токовище, но вы не нарушили закон. Ты спел песню, хотя у вас и нет Отца. Кому ты посвящаешь ее?

— Посвящаю?..

— Бросайте, — громко сказал Павлыш. — Как лечащий врач рекомендую. Но не в голову — она пустая, толку никакого. Он ею только поет.

— Конечно, посвящаю Эмме… Николаевне. Нашей Матери.

Птицы разом загалдели.

— Она не может летать и даже ходит с трудом. Ты уверен?

— Вне всяких сомнений, — ответил Домрачеев быстрее, чем Павлыш успел дать Эмме еще один совет.

— Ты понимаешь, что это значит? — уточнил Отец.

— Конечно, — с невозмутимым лицом соврал Миша. — «Долго, и счастливо, и…»

— Домрачеев, ваши фантазии неуместны, это священный ритуал!

— О, великая Мать, не гневайся!

— Э-э-э… друзья, я боюсь, что нам все же потребуются некоторые разъяснения. Слава, в том, что тут происходит, вы, похоже, разбираетесь больше нашего.

— Давайте досмотрим ритуал до конца, — устало сказал Павлыш. — Мы и так вмешались не вовремя. Я расскажу… потом…

Они встали у сцены и наблюдали за тем, как поют свои песни остальные ависы — и как жены кудахчут или молчат, — и Павлыш думал: как им все это рассказать?

Как объяснить, что мы с самого начала выставили себя форменными болванами? Эмма догадалась раньше, но даже она, кажется, не поняла главного. Да и я… понял ли?..

— …Меня осенило, когда Федор Мелентьевич сказал про то, что все мы «не животные», а «разумные» и «цивилизованные». Я вспомнил, каким был, когда увидел Эмму Николаевну раненой. Я тогда… ну, пожалуй, немного озверел… да, озверел.

Было чертовски странно стоять сейчас на сцене, под внимательными взглядами людей и птиц. Лампулитки светили в глаза, хуже прожекторов, и Павлыш подумал: ну вот, опять все повторяется; только падающей звезды нет… и никто не прилетит на «антоновке», чтобы меня отсюда забрать.