реклама
Бургер менюБургер меню

Кидж Джонсон – Тропой Койота: Плутовские сказки (страница 26)

18

Как только сравнялось Бельде пятнадцать, два десятка молодых парней наперебой кинулись к ней свататься. А она с выбором-то растерялась, и тогда ее старик-отец устроил женихам испытание – чтоб поглядеть, кто ему лучшим зятем станет. Вспашите, говорит, болото, засейте его сушеным перцем-чили да соберите урожай. А когда справились они с этим, велел изловить самого старого и злобного крокодила на всей Байю Тек и суп-гумбо[48] из него сварить.

Я думала, тетушка Юлали истории из головы сочиняет, но она божилась, что все это – чистая правда. И Бельда досталась в жены Ганелону Фузилье, а тетушка Юлали стала крестной матерью второй их дочери, Денизы.

Конечно, Гани Фузилье сжульничал. Без толики жульничества с этаким испытанием не справиться никому. Судя по тетушкиным рассказам, жульничество в Пьервиле было делом обычным – образом жизни, можно сказать. Одно удивительно: отчего обжуленные урока из этого не извлекали и менее доверчивыми не становились? Пожалуй, если бы я когда-нибудь отправилась в Пьервиль да услышала от Гани Фузилье или от Старого Савуа, что небо голубое, непременно выглянула бы за дверь и проверила. А уж если бы в мою дверь постучал сам Мюрдре Петипа, живо сбежала бы с заднего хода.

Истории о нем, о Мюрдре Петипа, о юнце, всегда готовом к очередной проказе, забавляли меня пуще всех остальных. По словам тетушки Юлали, жил Молодой Дре, точно попрыгунья-стрекоза – работать не уважал, а все больше играл на скрипке, только был слишком хитер да умен, чтоб к зимним холодам остаться ни с чем.

Насколько хитер да умен? Что ж, расскажу тебе сказку о Молодом Дре и скрипке, а там уж по собственному разумению суди.

Жил на свете, понимаешь ли, старик, и звали его Старым Будро. И была у него скрипка, что играла нежнее всех прочих скрипок на всем белом свете. Смастерил ее собственными руками его старый отец, еще в тысяча восемьсот каком-то там. Как начнет Старый Будро играть, даже мертвый поднялся бы и пустился в пляс! И вот думает однажды Молодой Дре: это же просто срам, что лучшая скрипка – то есть, скрипка работы отца Старого Будро, досталась не лучшему на весь приход Сен-Мари скрипачу – то есть, ему, Молодому Дре. Подумал он так, пошел к Старому Будро и говорит:

– Знаешь, Старый Будро, боюсь я за твою душу!

– С чего бы это, парень? – спрашивает Старый Будро.

А Молодой Дре и отвечает:

– Своими глазами видел: давешним вечером, как только заиграл ты «Жоли Блонд»[49], вылез из эфа твоей скрипки красный чертенок, да как пустится в пляс на грифе! И чем быстрее он плясал, тем быстрее ты играл, а он знай себе хохочет, как умалишенный, да машет над головой раздвоенным хвостом! До полусмерти меня перепугал.

– Иди-ка ты проспись, Дре Петипа, – говорит Старый Бодро. – Я в это ни на минуту не поверю.

– Это такая же правда, как то, что я стою здесь, – уверяет Молодой Дре. – У меня, понимаешь, глаз особый, ясновидящий, вот я и вижу то, чего не видят другие.

– Хм! – фыркнул Старый Будро и направился в дом.

– Погоди, – говорит Молодой Дре. – Ты только принеси сюда скрипку, и я тебе докажу.

Конечно, Старый Будро сказал «нет». Но Молодой Дре знал, чем его пронять, а уж то, что ума у Старого Будро не больше, чем у опоссума, всему приходу было известно. Принес Старый Будро скрипку, протягивает ее Молодому Дре, но Молодой Дре как сомнет в руках шейный платок, да как закричит!

– Святая Мария, – кричит, – спаси меня и сохрани! Неужто ты не видишь, как сверкают сквозь эфы его красные глаза? Неужто не чуешь запаха серы? Надо изгнать черта, Старый Будро, не то приведет тебя этакая музыка прямиком в пекло!

Перепугался Старый Будро – едва скрипку не выронил. Правда, в эфы он заглянуть не посмел, но этого и не требовалось: стоило Молодому Дре помянуть черта, вокруг так ужасно завоняло серой, что слезу из глаз вышибло.

– Спаси меня, Святая Богородица! – вскричал Старый Будро. – Черт в мою скрипку вселился! Что ж теперь делать, Дре Петипа? Не хочется мне, чтоб музыка довела меня до пекла!

– Ну что ж, Старый Будро, знаю я, что делать, только вряд ли тебе это придется по нраву.

– Ни слова против не скажу, обещаю. Только ты научи, как тут быть!

– Дай скрипку мне, а уж я изгоню из нее черта.

Старый Будро был так напуган, что отдал отцовскую скрипку Молодому Дре, не сходя с места. Мало этого – велел оставить ее себе навсегда, так как он, Старый Будро, и в руки ее взять не сможет, не вспомнив о запахе серы. Вот так-то Дре Петипа и «выменял» самую сладкозвучную скрипку во всем приходе на грошовый шейный платок, в котором раздавил тухлое яйцо, чтоб Старый Будро поверил, будто в его скрипку вселился нечистый.

Да, ну и позабавила меня эта проделка Молодого Дре! Но тетушка Юлали покачала головой и сказала:

– Смеяться-то смейся, ’tit chou[50]. Только не забывай: о таких, как Дре Петипа, куда лучше слушать сказки, чем самой иметь с ними дело. Встретишь такого bon rien[51] – улыбка до ушей, язык без костей, – беги от него со всех ног, да подальше!

Такова уж она была, тетушка Юлали. Неизменно за мной приглядывала, учила всему, что нужно знать в жизни. Помнится, я ходить едва выучилась, однако уже знала: на солнце соваться не стоит, а капканы да пеньки с глазами лучше обходить стороной. А когда стала постарше, тетушка Юлали научила меня прясть хлопок, красить его в синий цвет и ткать полотно. Научила готовить из клоповника, коры самбука, листьев опунции и кое-каких волшебных гри-гри[52] снадобья, чтоб очищать грязные раны, исцелять ломоту в суставах и сводить бородавки. А самое лучшее – научила она меня танцевать.

Тетушка Юлали обожала играть на скрипке и играла почти каждый вечер, после того, как мы покончим с ужином. Вся ее музыка просто-таки пела: пляши, скачи, кружись до упаду! Совсем маленькой я так и делала. А потом тетушка Юлали взяла меня с собой на бал к лугару, и там я выучилась вальсу и тустепу.

Тянуло меня к танцам, как крякву к воде. Как только запомнила шаги, начала плясать, где только могла. И на балах у лугару, и сама по себе. И за уборкой, и у плиты. Под скрипку тетушки Юлали и под пение сверчков. Тетушка Юлали все смеялась надо мной. Говорила, так я в танце совсем на нет сойду. Но не тут-то было!

А потом настала зима. Листья пожухли от холода, воды байю затянуло льдом. Еще до начала Адвента[53] тетушку Юлали одолел жуткий кашель. Я приготовила ей сироп из листьев опунции и отвар ивовой коры, чтоб унять жар, надела ей на шею гри-гри, укрепляющий силы, да только все без толку. В самую долгую, самую темную ночь в году она попросила подать ей кипарисовый сундучок, что стоит под кроватью. Открыла я крышку, и тетушка, пошарив внутри, вложила мне в руку три куска кружев да золотое кольцо.

– Вот и все, что я могу оставить тебе в наследство, – сказала она. – Вот это, да еще мою скрипку. Надеюсь, однажды они тебе пригодятся.

Вскоре Bon Dieu[54] призвал ее к себе, и отправилась тетушка на небеса. Друзья-лугару похоронили ее под огромным виргинским дубом на задах избушки и провыли над могилой заупокойную мессу. Мне в ту пору было около шестнадцати; тут-то мое детство и кончилось.

И танцам тоже настал конец. Правда, не навсегда. Увидев скрипку тетушки Юлали безмолвно лежащей поперек ее тростникового кресла, я погрузилась в печаль, точно в глубокий речной омут. Свернулась клубком у очага, в гнезде из шкурок нутрии, уставилась в угасающий огонь и задумалась о том, что хоть я живи, хоть умри – никто и не заметит, и не узнает.

Спустя какое-то время – даже не знаю, сколько я так пролежала – кто-то постучал в дверь. Я не откликнулась, но гость все едино вошел. Оказалось, это Улисс, самый молодой из лугару. Улисс мне нравился – тихий, щуплый, часто носил мне банки арахисового масла да белый хлеб в обертке из газеты, а когда мы вдвоем танцевали на балах лугару, все до единого замирали и любовались на нас. И все-таки мне бы хотелось, чтоб он убрался.

Потянул Улисс носом воздух, принюхался, вытащил меня из моего гнездышка и встряхнул от души.

– Что-то ты совсем раскисла, chère[55], – говорит. – Увидела бы тетушка Юлали, как ты тут поживаешь, здорового бы подзатыльника тебе отвесила.

– Вот и хорошо, – говорю я. – Вот и прекрасно. Главное, она была бы здесь, со мной.

А сама думаю так: на это Улиссу нечего сказать. Может, теперь уйдет и оставит меня спокойно горевать одну? Но Улисс – он рассудил иначе. Снова принюхался и закудахтал, как старая квочка.

– Да у тебя, – говорит, – тут хуже, чем в свинарнике! Увидела бы тетушка Юлали, во что превратилась ее избушка, заново бы умерла! – и скрипку со смычком с ее кресла берет. – Где она это держит?

Увидев скрипку тетушки Юлали в Улиссовых лапах, я словно бы впервые за целую вечность встряхнулась. И разозлилась. Да так разозлилась, что бросилась на Улисса – а он, кстати сказать, выше меня на целую голову, весь в дикой черной шерсти, клыкаст и когтист даже в новолуние – и как врежу ему в брюхо!

– Tiens, chère![56] Что на тебя нашло? За что это ты бьешь своего друга Улисса?

– За что? А чтоб скрипку тетушки Юлали не трогал! А ну положи на место, не то ка-ак…

– Ну, так прибрала бы сама, – говорит Улисс, – чем валяться без дела, как рак подо льдом.

Взяла я скрипку – бережно, будто птичье яйцо – и повесила на крючок над кроватью тетушки Юлали. И расплакалась, а Улисс обнял меня за плечи и принялся макушку мою вылизывать, будто волчица волчонка.