Кейт Хьюитт – Сестры Эдельвейс (страница 26)
Прежде чем они как послушницы произнесли свои первые обеты, настоятельница попросила каждую вспомнить, что ещё роднит их с мирскими привязанностями, и отказаться от этого. Лотта едва ли не с трепетом протянула сушёную веточку эдельвейса, которую дал ей отец много лет назад, когда они выступали на конкурсе и он назвал их сёстрами Эдельвейс. Она хранила эту веточку в молитвеннике как горькое напоминание о прежней жизни. Пару раз она открывала нужную страницу и касалась пальцем сухого цветка.
Когда она клала эту веточку в корзину, которую несла мимо них сестра Хемма, она на миг ощутила сожаление и боль потери, но лишь на миг. От этого тоже нужно было отказаться.
Теперь, спустя год, Лотта поняла, что не скучает по той веточке, не скучает даже по родным так сильно, как могла бы ожидать. По правде сказать, она вообще почти о них не думала. Они стали только призраками воспоминаний, лёгкими и эфемерными, и вскоре испарились.
Тоска по прикосновениям, поначалу мучившая её, поскольку монахиням запрещалось таким образом выражать друг другу привязанность, теперь казалась незнакомой и странной, слишком грубой и даже смущающей. Единственный раз, когда она за всё это время коснулась другого человека, был, когда ей позволили поцеловать руку настоятельницы.
Она не скучала по высокому, узкому дому на Гетрайдегассе, по вечерам под пианино, по весенним прогулкам в городском сквере или под цветущими вишнями Мирабеллгартена. Она не скучала по всему этому, потому что обо всём этом не думала; способность забывать стала её второй натурой, такой же естественной, как дыхание. Её жизнь наконец-то стала безмятежным потоком спокойствия и невозмутимости, о которых она так мечтала.
А теперь Гитлер угрожал всё это разрушить.
– Я говорю вам это, – продолжала настоятельница, – чтобы вы могли лучше подготовиться к необходимости сохранять спокойствие и мужественность, несмотря ни на что. Мы должны продолжать жить, сёстры, как будто ничего не случилось, продолжать молиться и быть милосердными. – Она по очереди посмотрела на каждую из них твёрдым взглядом, чуть затуманившимся от тяжести событий, которые ложились на её хрупкие плечи. Теперь они ссутулились ещё больше, и настоятельница выглядела на свой возраст. – Я не надеюсь, что это произойдёт легко и естественно или что неопределённость последних дней не должна вызывать страха. Но Бог посылает нам испытания, чтобы проверить нас, дочери, и мы не должны сомневаться в том, что Его всемогущая рука правит всем, даже этим. – Ласково, но устало улыбнувшись им, настоятельница опустилась на место, и в тишине все приступили к трапезе.
Только потом, когда Лотта мыла посуду бок о бок с сестрой Кунигундой, получившей новое имя в честь древнегерманской святой, она задумалась о словах настоятельницы, но и то только потому, что её вынудила другая послушница.
– Если Гитлер войдёт в Австрию, – тихо спросила Кунигунда, погрузив руки в мыльную воду, – что изменится?
Лотта взглянула на неё с упрёком; конечно, в разговоре не было необходимости. Не стоило понапрасну тратить слова, в том числе и эти.
– Как сказала настоятельница, ничего не изменится, – твёрдо ответила она и вновь занялась грязными мисками.
– Но ты же понимаешь, это не так. – Сестру Кунигунду не испугал суровый взгляд Лотты. – Что будет с нашими семьями?
– Наши семьи – это наши сёстры.
– Ты знаешь, что я имею в виду. – Она приподняла подбородок, с вызовом посмотрела на Лотту. У Кунигунды было простое лицо, курносый нос и крепкое тело; единственное, что Лотта о ней знала – что она каждый раз каялась в неспособности отпускать мысли во время молитвы и в нежелании рано вставать. – Неужели ты совсем по ним не скучаешь? – продолжала давить она. – По маме и папе? Я их помню ещё с того дня. Твой отец кажется таким добрым. У него искорки в глазах…
Эти слова, такие простые, вызвали у Лотты внезапный приступ щемящей тоски, такой острый, что на миг она перестала дышать. На секунду, не больше, она позволила себе представить отца – его редеющие седые волосы, красные щёки, искорки, о которых говорила Кунигунда.
Она видела его так ясно, будто он стоял прямо перед ней и улыбался, раскрывая ей объятия. Словно, стоило ей дотянуться, она могла бы коснуться его рукой. У неё вырвался стон, и она тут же закусила губу, испугавшись силе чувств, которые она подавляла так долго и которые нахлынули на неё мощным потоком.
– Что с ними будет? – тихо продолжала Кунигунда. – И с нами тоже? Нацисты не очень-то дружелюбны к церкви.
– Они обещали проявить терпимость… – нерешительно начала Лотта, но Кунигунда пренебрежительно хмыкнула.
– Да кто верит обещаниям нацистов? Даже святой отец говорил об их агрессивном отношении к церкви. Гитлер – наш враг, неважно, говорит он об этом или нет.
Страх впился в тело Лотты ледяными пальцами, и она изо всех сил постаралась его оттолкнуть.
– Нам нельзя так говорить. – В её голосе звучали суровость и отчаяние. – Мы должны быть выше этого, сестра.
– Интересно, как долго мы сможем занимать такую возвышенную позицию, – мрачно заметила Кунигунда, вновь повернувшись к посуде. – Когда думаешь, как страдают наши родные… – Она покачала головой и с сердитой сосредоточенностью принялась оттирать горшок.
Лотта смотрела на послушницу, склонившую голову над работой, и пыталась вспомнить её семью, но не могла. Она не обратила на это внимания; ей было
– Сестра Кунигунда, – начала она, и девушка взглянула на неё поверх таза с мыльной водой, – твоя семья из Зальцбурга?
– Мои родители погибли. Осталась только сестра, она живёт с мужем и детьми в соседней деревне, в Ойгендорфе. У них не так-то много денег, и я не хотела быть для них лишним ртом, хоть и помогала с малышами. Этого, по-моему, недостаточно.
– Хочешь сказать, ты поэтому сюда попала? – Лотта не смогла скрыть изумления и даже, может быть, неодобрения. – Ты не… ты не чувствовала призвания?
Уголки рта Кунигунды изогнулись:
– В конце концов, что есть призвание?
Лотта покачала головой, не в силах ответить. Она думала, что все послушницы пережили то же, что и она – тоску по религиозной жизни, её простоте и ясности, зов к чему-то высшему, но, очевидно, с Кунигундой было иначе.
И что говорил о Лотте тот факт, что она не запомнила семью Кунигунды? Кто может судить, что тяга к простоте – менее эгоистичная причина, чем желание облегчить ношу другого? Может быть, жертва сестры Кунигунды была для Бога более ценным даром, чем жертва Лотты? Её мысли метались, чего не было целый год, проведённый в аббатстве. Казалось, все её убеждения могут быть опровергнуты – а ведь она даже не начинала задумываться о Гитлере и его армии.
Сестра Кунигунда снова занялась посудой, и Лотта последовала её примеру. Медленно отскребая грязную миску, она ощущала беспокойство, какого не чувствовала никогда.
Прошло всего две недели, прежде чем случилось немыслимое, неизбежное. Сёстры вновь собрались в трапезной, и настоятельница вновь обратилась к ним:
– Я только что получила известие, что сегодня утром немецкие войска вошли в Австрию. – Она вздёрнула подбородок, оглядывая их всех. – Австрийскому бундеширу было приказано не сопротивляться. Канцлер Шушниг подал в отставку, и я уверена, что впереди еще много перемен. И всё же напомню, дочери, что мы выполняем высшую миссию. Мир вокруг нас будет выглядеть совсем по-другому, но это не наша забота. – Она немного помолчала, вздохнула, чтобы успокоиться, прежде чем продолжить: – Ни для кого здесь ничего не изменилось. – Она обвела глазами послушниц, и выражение её лица стало непривычно суровым. – Мы будем продолжать служить нашему делу и тем, кто обращается к нам за помощью.
Лишь намного позже Лотта задалась вопросом, кого на самом деле настоятельница имела в виду.
Глава четырнадцатая
Иоганна смотрела из окна гостиной на улицу внизу. Почти все здания были теперь завешаны знамёнами со свастикой. Спустя два дня после того, что называлось аншлюс – гитлеровской войны цветов – её всё ещё не отпускало чувство ирреальности происходящего.
Всё случилось так
В Зальцбурге прием был даже более восторженным. Вчера Манфред приказал всем оставаться дома, когда войска маршировали через Штаатсбрюке в старый город, к великой радости толпы. Иоганна из кухни слышала их радостные возгласы, хотя окна и ставни были закрыты, а шторы задёрнуты. Ей казалось, что в трауре только их семья, а весь мир поёт.