реклама
Бургер менюБургер меню

Кэтрин Портер – Полуденное вино (страница 8)

18

— Но этим дело не кончилось, — сказал парнишка. Он многозначительно улыбнулся, понизил голос и таинственно, заговорщически сказал: — Актриса тоже тю-тю. Вернулась в столицу. Уж три дня как.

— Поссорилась с доньей Хулией? — спросил Андреев.

— Нет, — сказал парнишка. — Совсем не с доньей Хулией, а с доном Хенаро.

Все трое дружно захохотали, а Андреев обратился ко мне:

— Да вы же знаете эту безобразницу из Великолепного театра.

— А все потому, что дон Хенаро отлучился когда не надо, — сказал парнишка еще более таинственно, чем раньше.

Кеннерли свирепо напыжил подбородок, только что не состроил рожу — так ему хотелось заставить Андреева и мальчишку замолчать. Андреев нахально ответил ему взглядом, исполненным глубокой невинности. Парнишка заметил взгляд Андреева, снова погрузился в молчание и принял горделивую позу — подбоченился и даже чуть отвернул от нас лицо. Едва поезд притормозил, как он вскочил и опрометью кинулся вон.

Когда мы наконец попрыгали с высокой подножки, он уже стоял около запряженной мулом тележки и здоровался с двумя индейцами, приехавшими нас встречать. Его юные прихвостни, помахав нам шляпами, пустились напрямик домой полями агав.

Кеннерли развернул бурную деятельность — сунув индейцам наши сумки, чтобы они уложили их в видавшей виды тележке, рассадил всех как следует, меня поместил между собой и Андреевым, назойливо подтыкал мою юбку, дабы и краем подола я не коснулась заразных иноземцев напротив.

Мелкорослый мул упирался острыми копытцами в камни, в дорожную траву, мыкался-мыкался, пока не набрел на шпалу, и, решив, что на худой конец и она сойдет, взял ровную щеголеватую рысь, колокольчики на его хомуте позвякивали, как бубен.

И так, тесно стиснутые, усевшись по трое в ряд друг против друга, запихнув сумки под скамейки и роняя солому из подстилок, мы понеслись от станции вскачь. Кучер время от времени поворачивался к мулу и, щелканув его поводьями по крупу, кидал: — Невезучая семья. У них уже вторая дочь гибнет от братней руки. Мать с горя едва не отдала богу душу, а Хустино, такого хорошего парня, посадили в тюрьму.

Рослый здоровяк рядом с кучером, в полосатых бриджах и в шляпе, завязанной под подбородком тесьмой с красными кисточками на концах, вставил, что теперь Хустино, господь спаси его и помилуй, не выпутаться. Интересно, где он ухитрился раздобыть пистолет? Не иначе как свистнул на съемках. По правде сказать, трогать оружие ему было не след, и тут он допустил первую промашку. Он-то думал сразу вернуть пистолет на место, да сами знаете, мальчишку на семнадцатом году хлебом не корми, а дай побаловаться оружием. И у кого повернется язык его винить… Девчонке двадцатый год пошел. Ее уже отвезли хоронить в деревню. Столько шуму, не приведи господь, а пока девчонка была жива, до нее никому не было дела. Сам дон Хенаро, как положено обычаем, пришел скрестить ей руки на груди, закрыть глаза и зажечь около нее свечу.

Все идет путем, говорили они благоговейно, и в глазах их плясали плотоядные огоньки. Когда твой знакомый становится героем такой драматической истории, испытываешь разом и жалость и возбуждение. Но мы-то остались в живых и, позвякивая колокольцами, катили вдаль под бездонным небом сквозь желтеющие поля цветущей горчицы, и колючие агавы, мельтеша перед глазами, складывались в узоры — прямые линии превращались в углы, углы в ромбы, потом в обратном порядке, — и так километр за километром они тянулись вдаль, вплоть до давящей громады гор.

— Но разве среди реквизита мог оказаться заряженный пистолет? — огорошила я вопросом здоровяка в шляпе с красными кисточками.

Он открыл рот для ответа и сразу закрыл. Наступила тишина. Все замолчали. И тут неловко стало мне: я заметила, что они переглянулись.

На лица индейцев возвратилось настороженное, недоверчивое выражение. Воцарилось тягостное молчание.

Андреев, который отважно пробовал свои силы в испанском, сказал: «Пусть я не могу говорить, но петь-то я могу», и на русский манер громко, разудало завел: «Ay, Sandunga, Sandunga, Mama por Dios»[3]. Индейцы радостно загалдели, так им понравилось, как выворачивает знакомые слова его непривычный язык. Андреев засмеялся. Его смех расположил их к нему. Молодой боксер грянул русскую песню, в свою очередь дав Андрееву повод посмеяться.

Тут уж все, даже Кеннерли, разом грохнули, обрадовавшись возможности посмеяться вместе. Глаза смотрели в глаза из-под прикрытия сведенных век, а мелкорослый мул, напружив ноги, без понуканий перешел в галоп.

Через дорогу метнулся крупный кролик, за ним гнались тощие, оголодавшие псы. Казалось, сердце его вот-вот разорвется, глаза хрустальными шариками торчали из орбит.

— Давай-давай, кролик! — подгоняла я.

— Давай-давай, собаки! — подзадоривал рослый индеец в шляпе с красными тесемками — в нем проснулся азарт. Он повернулся ко мне, глаза его сверкали: — Вы на кого поставите, сеньорита?

Тут перед нами выросла гасиенда — монастырь, обнесенная стеной крепость, тускло-рыжая и медно-красная, — она высилась у подножья горы. Старуха, замотанная шалью, отворила массивные двустворчатые ворота, и мы въехали на главный скотный двор. В той части дома, что ближе к нам, во всех верхних окнах горел свет. На одном балконе стоял Степанов, на другом Бетанкур, на третий на минуту выскочил прославленный Успенский — он размахивал руками. Они приветствовали нас, не успев даже толком разглядеть, кто приехал, — так их обрадовало, что кто-то из своих вернулся из города и хоть отчасти нарушится однообразие этого затянувшегося дня, непоправимо разбитого несчастным случаем. Стройные лошади с крутыми лоснящимися крупами, длинными волнистыми гривами и хвостами стояли в патио под седлом. Крупные, вышколенные псы дорогих пород вышли нам навстречу и вальяжно проследовали вместе с нами по широким ступеням пологой лестницы.

В зале было холодно. Лампа под круглым абажуром, свисавшая с потолка, почти не рассеивала мрак. Дверные проемы в стиле порфирианской готики — этот период гражданской архитектуры нарекли в честь Порфирио Диаса — в облаке тисненных золотом обоев уходили ввысь над чащей малиновых, красных, оранжевых плюшевых кресел с пружинными сиденьями, увешанными бахромой и кистями. Такие покои, предназначенные для малых приемов, вносили некоторое разнообразие в унылые ряды промозглых, мрачных комнат, десятками выстроившихся вдоль крытых галерей, которые окаймляли патио, сады и загоны. В одном углу стояла пианола светлого дерева — ничем не накрытая. Мы столпились около нее и, сдвинув головы, беседовали о погибшей девушке, о невзгодах Хустино; голоса наши звучали глухо — так действовала на нас несусветная, неистребимая скука, разлитая в здешнем воздухе.

Кеннерли все волновался, не подадут ли на нас в суд.

— Здесь ни о чем подобном и не слыхали, — заверил его Бетанкур. — А потом, при чем тут мы?

Русские рассуждали, как быть дальше. Мало того, что девушка погибла, так еще они с братом снимались в картине. У брата была заметная роль, значит, съемки придется приостановить, пока он не вернется, а если он и вообще не вернется, тогда придется переснимать все.

Бетанкур — по рождению мексиканец, по происхождению смешанных испано-французских кровей, по воспитанию француз — всей душой стремился к изысканности и отрешенности, но этот его идеал находился в вечном противоборстве со своеобразным мексиканским национализмом, точившим его наподобие наследственного психического недуга. Как человека заслуживающего доверия и утонченных вкусов, Бетанкура официально отрядили присматривать, чтобы иностранные операторы не запечатлели ничего оскорбительного для национального достоинства. Двойственность его положения, похоже, ничуть не смущала Бетанкура. Он был откровенно счастлив и впервые за многие годы чувствовал себя на своем месте. Кто бы ни встретился нам на пути: нищие, бедняки, калеки, старики, уроды, — Бетанкур всех без исключения отгонял.

— Мне жаль, что так получилось, — говорил он и величаво помахал рукой, отгоняя пошлую человеческую жалость, назойливо, точно муха, жужжавшую где-то на задворках его сознания. — Но когда подумаешь, на какую жизнь она была здесь обречена, — и он отвесил почти незаметный поклон, отдавая дань тому социальному подходу, представителями которого считал русских, — понимаешь, что ей лучше было умереть.

Глаза его горели фанатическим огнем, крохотный ротик трепетал. Ноги и руки у него были как спички.

— Конечно, это трагедия, но у нас они случаются сплошь и рядом, — сказал он.

И так, походя, разделался с девушкой, похоронил и, безымянную, предал земле.

Молча вошла донья Хулия, неслышно ступая крохотными, как у китаянки, ножками, обутыми в шитые туфли. Ей было лет двадцать от силы. Черные волосы плотно облегали круглую головку, на неживом восковом личике выделялись грубо намалеванные глаза.

— Мы здесь почти и не живем, — безмятежно лепетала она, рассеянно блуждая взглядом по чуждой ей обстановке, на фоне которой она казалась диковинной говорящей куклой. — Страхота, конечно, вы уж не взыщите. Дом запущенный, но кому охота стараться попусту? Индейцы ужасные лентяи, они все приводят в негодность. Здесь такая скучища, мы только из-за картины тут и сидим. Кому не хочется посмотреть, как снимают кино? — И добавила: — Нехорошо-то как получилось с этой бедной девушкой. Теперь не расхлебать неприятностей. И с братом ее тоже. — В столовую мы пошли вместе, и я все время слышала, как она бормочет под нос: — …нехорошо… нехорошо… нехорошо-то как…