Кэтрин Данн – Чердак (страница 15)
Ни света, ни людей. Только грязные халупы с толем на крышах. Дорога с полмили длиной упиралась в подножие южного холма. Сверху на низкие навесы глядели стены из голого камня. За деревьями почти в конце дороги в грязь вросло зеленое блочное строение с крышей из сочившегося гудрона. Куски такого похожего на вулканическое стекло гудрона мы брали из котлов дорожных рабочих. Жевали как «Чиклетс» – ни вкуса, ни запаха, но говорили: нормальная жвачка, и надеялись, что со стороны смотрится будто табак. В длинном блочном доме радио тихонько выводит бесконечные техасские «Ура, ура, где твоя шляпа?». Стучу в низкую дверь, где нет кровельных стропил. Она открывается, я не помню его лица. Белый, явно деревенщина, сильно разит пивом, с толстым животом, ремень на спине высоко, спереди спрятался под брюхом. Брюки мешковатые, ковбойская шляпа засалена, клетчатая рубашка цвета пота. «Заходи, девчушка, заходи». Комната длинная, занимает весь дом. По стенам пять армейских коек, на каждой еще более взъерошенная копия того, кто открыл дверь. Короткие носки сползли, брюки задрались на волосатые икры цвета личинок сырной мухи, тонкие ноги крест-накрест. Чешут яйца, харкают на пол и в темноте, где не в состоянии разглядеть собственных концов, возятся, продолжают пить и ругаются. На стене календарь с розовощекой пухлой скотницей и пегой лошадью. В носу остался запах пивной мочи и пота с семенем лысеющего старья, у которого седеют даже лобковые волосы. Хотела впарить им подписку, однако не обломилось, – предложили замызганную чашку кофе с плиты и посоветовали обратиться к Моголу в большой дом, мол, это все принадлежит ему. Я выбралась оттуда и потопала по грязи. Царил полумрак, хотя день лишь клонился к вечеру. Черные хибары утопали чуть не по крыши, и я не могла различить ни окон, ни дверей. На земле лежали черные и черные с рыжиной собаки. Десятки собак. Шевелились только их головы, и подергивались бока, отгоняя надоедливых мух. Пасти приоткрыты, в них поблескивают зубы. По грязи бежит маленький мальчишка. На округлом животе висят короткие штанишки цвета хаки, пупок вздут, выпирают огромные ребра, сам какой-то безликий. Где живет Могол? Указывает пальцем. Грязь чавкает под его ногами, он исчезает в скоплении толевых крыш. Иду за ним и натыкаюсь на висящее между двумя брусьями одеяло. Грязь у входа не кончается, а продолжается внутри в темноте. «Входи!» Я останавливаюсь, пытаясь что-либо рассмотреть, но глядеть не на что. Длинный ящик – корпус холодильника, – на нем расстелены два грубых мешка. Поверх армейское одеяло. Между тем и другим пожилая женщина – старуха. Ее кожа цвета пропыленного дегтя. Дегтя с древесным пеплом, и лежит она в помещении без пола и окон, где вход завешен одеялом, и не хочет никаких журналов – спасибо, не надо, иди дальше, может, Моголу потребуются. Новый проем в еще большую темноту, трещины и языки серого от света снаружи; нечто вроде коридора, где убогости налезают друг на друга и в конце картонная комната с почти целым стулом и тумбочкой, какие в дешевых гостиницах ставят у кровати. Старик в темноте курит трубку. Он поворачивается – у него жесткие седые волосы, нет ни губ, ни носа, а между глазами дыра в форме апострофа. Он извиняется, говорит, что слеп и не способен читать. Однако пытается стряхнуть со стула пыль и ищет спичку, чтобы зажечь фонарь. Подходя к двери, я не понимаю, то ли нахожусь снаружи, то ли все еще в картонных коридорах с толевыми стенами. Филенчатое дерево, вместо ручки дыра с согнутой вешалкой, но я стучу, и мне открывает светловолосая девочка лет четырех, в белом платье, белых туфельках, в красных носках и с лентой в блестящих волосах. Она говорит по-французски, и я не понимаю ее. В комнате белые стены и шторы, повсюду цветы и подушки, оборки вокруг кушетки и шелковая подушка в виде сердца из величайшего на земле шоу. Около тахты на белом ковре с длинным ворсом плачет на коленях приятная дама. Когда она касается лица, шелк падает ниже локтей и обнажается внутренняя сторона рук с ужаснейшей гнойной сыпью. Внешняя сторона подобна сметане в кувшине, запястья сияют, волосы – как у маленькой девочки. Дама кричит по-французски и указывает сквозь кружева на собак в грязи, на халупы, на деревья, на красно-коричневый «форд» на станинах и чурбачках, где, привалившийся к собственному крыльцу, утонул в грязи белый каркасный дом. «Могол», – говорит она. Могол. Я понимаю, что это дорога, поскольку середина выше краев. У собаки около дерева между ног светлая шкура. Ближайший дом очень тонкий. Поднимаюсь на две ступени и еще на брусок к двери на козлах, за ней бар. Чтобы умаслить двух женщин за дверью, прошу апельсиновую содовую шипучку, но не нравлюсь им. У одной рыжие волосы, а руки висят словно от ключиц; у нее черные, тугие под платком волосы, груди лежат на стойке, а губы изрекают, чтобы я шла к Моголу. «Все деньги у него». Я снова ухожу и не задерживаюсь за валящимися заборами, или у «форда» с поролоновыми кубиками на зеркальце заднего обзора, или у выжималки «мэйтэг» на одном колесике, шнур разлохмачен до рваной пластмассы, на полу тонкая медяшка. Этот пол сворачивается под появившимся мальчуганом, веснушки тонут в сером лице, глаза с красной каймой у верхнего края и с серой у нижнего, во впадине над губой корка, позвоночник под тяжестью внутренностей у основания искривлен. Затем появляется женщина – ступни с черными подошвами в сандалиях, ноги вокруг щиколоток обвисли, подбородок, титьки, задница, живот и руки ниспадают с костей, глаза под весом щек как щелки, одежда бесцветная, волосы и кожа тоже бесцветные. Я села на сломанную ступеньку, погрузив сапоги в грязь, и показала все, что у меня было: и списки журналов по хозяйству, и любовные издания, и киношные газетенки. Она не шелохнулась; губы провисли к первому подбородку. Где же Могол? Дело надо обсуждать с ним. Стало холодно. На мне были высокие черные сапоги из магазина для гомиков на Тридцать четвертой улице, коричневый шерстяной джемпер с блузкой с длинными рукавами и бархатный воротник на плаще. Когда я шла, волосы дыбились, а когда останавливалась – опадали и холодили уши. Женщина не обращала на меня внимания. Она направилась во двор с корзиной с обрезками для собак; высыпала их в хлебные сковороды под мертвыми дубами, у которых между пальцами выросли дождевики, а собаки распластались на правом боку или на животах, широко растопырив задние лапы и прижав к земле внутреннюю сторону бедер. «Что это за собаки?» – «Гончие на енотов, девушка». Ее лицо ничего не выражало, и голос тоже. А в словах звучало легкое высокомерие. Они были действительно большими. «Тянут на сотню фунтов, не меньше, – лучшая свора в округе». От внутренней стороны правого колена по мякоти напротив сухожилия тянулся до пятки шрам – серый, вспученный, демонстрирующий, как была порвана нога. Собак восемь-десять. Может, больше. «Они охотятся только на енотов?» – «Нет, берут и опоссумов. Могут и человека, если сочтут подходящим».
На дороге в тени среди деревьев движется что-то белое. «Могол!» Он бросает палку и бежит к дороге. На крыльце стоит женщина, волосы выбиваются из пучка на шее. Лицо каменное, на нем – выражение ожидания. Он был не один; идет медленно, словно на решающий поединок на улице, смотрит на меня. Тот же человек, что мужчина в блочном доме, но другой. Такая же пивная фигура, та же ковбойская шляпа и ремень. Рубашка почти чистая. На нем кобура с пистолетом. За ним шагнул кочегар из бильярдной, в комбинезоне. И еще восемь или девять молодых парней, которые никак не могут управиться с винтовками. Мальчишка возвращается с Моголом, делая вид, будто он из той же компании. Они минуют рельсы, и он говорит тихо: «Вот она». Телом он тот же, и хотя грузен, но проворен. Это его место – место Могола. Хитро и гордо глядит на меня, точно собирается показать молодежи, что городской мошеннице его не обойти. «Что именно тебе нужно?» Чувство, как на суде Линча. «Не хотите приобрести журнал? Нет? Хорошо, до свидания, я ухожу». Он следует за мной со своей командой до того места, где грязь встречается с асфальтом на верхушке дороги, и там останавливается, натянуто смеясь. Они пихаются и толкают друг друга, что-то шепча из-под полей шляп, а я стою, разглядывая частную школу Святой Марии для девочек, с ее портиками и симметричными кустами по бокам. Снова начинается дождь, и меня забирает Гринбриар.
Это было в ноябре, через день или два после того, как застрелили Кеннеди. Я постучала в дверь – дом был в коврах, имитации клена и колониальном ситце. В девять утра она плакала в халате, гремел телевизор, она хотела узнать, жив он или мертв, и не слушала меня. Тогда я постучала еще в несколько домов, затем вернулась к Гринбриару и сказала, что можно валить: люди настолько расстроены, что не способны слушать – можно вынести весь дом, даже не заметят. Водитель ответил, что сегодня, наоборот, все весьма восприимчивы, и им легко толкать новостные журналы. Я вернулась, сидела в теплых домах, пила кофе, сочувствовала и продала журналов на сто восемьдесят долларов, что стало моим абсолютным рекордом.
В тот день мы вернулись через реку в Индепенденс, и я, пройдя мимо Мемориальной библиотеки Гарри Трумена, заработала двадцать долларов у живущей на пособие матери пятерых детей. Семнадцать долларов – у хранившей деньги в чулке под матрасом старушки. Десять – изобразив датское произношение, у двух школьных учителей, и убедила тупоголового панка выписать чек на несуществующий счет на две тысячи семьсот тридцать восемь долларов, а затем попыталась обналичить его в «Имуществе и обращении» Кресджа, как здесь это называют. Тут намного лучше, чем в журнальной команде. Двенадцать часов в сутки стучаться в двери, громко и радостно пороть ерунду – все эти ура-ура, – вечером отдавать все деньги Горацию, оставляя себе подачку в два доллара на еду. Вот все, что я видела. Обсуждение результатов продаж утром, обсуждение результатов продаж до одиннадцати вечера, командные песни, командный дух и никакой жизни, командный треп (не должна так говорить, но не могу подобрать другого слова), запрет на дурное настроение и промывка мозгов, ложь, в которую будто бы веришь и притворяешься до тех пор, пока не начинаешь действительно верить. Здесь правила простые. Нары мои. Могу, если захочу, лежать хоть целый день. Никому нет дела до того, как я себя чувствую и что думаю, – только бы подчинялась правилам и не доставляла неприятностей. Снаружи зима, а тут тепло. Еды навалом, переполняет энергия, что мне всегда нравилось. Если хотите, ощущение мира. Запирают тело, однако ничего не могут поделать с мозгами. Я осталась бы тут навсегда, как Блендина.