Кэролли Эриксон – Елизавета I (страница 59)
Добавьте еще к этому серьги, тщательно завитые волосы, парики, нарумяненные щеки. Бриллиантовая либо жемчужная серьга в мочке уха как бы оттеняет безупречно уложенные локоны, то ли кокетливо укороченные, то ли, напротив, крупные, вьющиеся, как у юного пажа. Особый предмет гордости — усы и борода, чаще всего длинная, расчесанная либо заплетенная в косы, прихваченная внизу лентой. Только деревенщина позволяет себе не ухаживать за бородой, модники неукоснительно следят за тем, чтобы она подчеркивала либо даже меняла форму и выражение лица. Худые, удлиненные лица можно сделать крупными и внушительными, полные, напротив, узкими — был бы цирюльник хороший. Насмешники упражнялись в остротах по адресу «длинноносых», на щеках у которых добронамеренные цирюльники оставляли так много волос, что их доблестные клиенты «становились похожими на больших кур, либо шипящих гусей».
Но просто ухоженной бороды мало, надо еще покрасить ее, да так, чтобы цвет подходил к естественному цвету кожи и сочетался с одеждой. От белизны в нордическом духе до огненно-рыжих красок Ирландии, от янтаря до каштана, а кроме того, совершенно немыслимые, но тем не менее явно по моде оттенки алого, оранжевого, желтого в крапинку — чего здесь только не увидишь.
Женщины поначалу отвыкали от мод, господствовавших при королеве Марии, не столь стремительно. Традиционные юбки с фижмами, нижние юбки, юбки верхние, платья — все это сохранилось, но лиф приобрел более жесткую форму (в ход пошли деревянные или металлические пластинки), рукава сделались теснее и прямее, завершаясь манжетами. Фижмы, которые и сами по себе могли держаться благодаря китовой кости или обручу, раздавались вширь все больше и больше, пока английский перевод не превзошел французский оригинал, а он, по специально принятому декрету, не мог превышать четырех футов в ширину.
В 1564 году для сотен вконец измучившихся прачек и служанок пробил час избавления — в Англию приехала госпожа Динген Вандерпласс и научила англичан, как надо крахмалить белье. Огромные плоеные воротники, вошедшие в моду некоторое время назад, что требовали ярдов и ярдов батиста, представляли собою к тому же весьма хрупкие сооружения, удерживавшиеся на весу при помощи сотен деревянных или костяных иголок. Девушки-служанки потом обливались, пока не поставят каждую на свое место. По сути дела, это были изделия одноразового использования — чтобы надеть воротник заново, надо было выстирать его, прогладить, сложить, развернуть, придать нужную форму и снова заняться иголками. Благодаря урокам госпожи Вандерпласс, которая научила не только использовать, но и готовить крахмал, нужда в этой утомительной и однообразной работе отпала.
Накрахмаленные воротники держались сами по себе (либо на проволочном остове); при бережном обращении надевать их можно было несколько раз. Впрочем, при всех усовершенствованиях изделие это оставалось достаточно хрупким. Следовало держаться подальше от стен, занавесок да и просто других дам с такими же воротниками, ибо малейшее соприкосновение могло оказаться губительным для накрахмаленного произведения портновского искусства. А о свечах, факелах, а также влажной погоде даже говорить не приходится. Судя по описаниям, под дождем эти штуки «надувались, как парус, и трепетали, как свивальники».
Чрезмерное внимание к одежде и украшениям вовсе не было случайностью при дворе Елизаветы, напротив, оно отражало в большой степени дух времени. Жадный интерес ко все более и более дорогим тканям, все более и более броским фасонам, стремление придворных как можно теснее затягивать себя в такие одежды, что стесняют походку и заставляют «комически» задирать голову, желание сооружать невообразимые прически, от которых у женщин болят виски, а мужчины в кресле у цирюльника исходят потом и чуть ли не в обморок падают, — все это были симптомы характерного для елизаветинского двора упадка, которому вскоре предстояло принять еще более острые формы.
«В то время, — пишет историк Кэмден, — вся Англия словно обезумела, гоняясь за новыми и новыми нарядами». Жажда выделиться, показать себя превратилась «в настоящую манию, и мужчины в своих новомодных, зачастую кричаще-безвкусных костюмах, сверкающих золотом и серебром, вышивкой и кружевами, казалось, впали в полное помрачение ума».
Эшем, непосредственный свидетель этого «помрачения», поразившего двор Елизаветы, подробно исследовал в журнале «Школьный учитель» связь между объемными панталонами, фантастическими камзолами и вызывающим поведением придворных. Эти последние в любой ситуации оказываются агрессивными, беззастенчивыми хвастунами. Людей, «при дворе неизвестных», они просто не замечают, либо смотрят на них сверху вниз, «всячески представляясь персонами исключительно важными». С теми же, кто воспитан получше, они обращаются «вызывающе», сопровождая речь воинственными восклицаниями и внушительной жестикуляцией. Они любят слушать самих себя, продолжает Эшем, и с особой охотой прибегают к вульгарному языку улицы. А больше всего им нравится независимо от собственных возможностей «нацепить какой-нибудь немыслимый камзол или необыкновенную шляпу», причем во что бы то ни стало первыми, пока мода не примелькалась, а с ней не насытилось и тщеславие.
Конечно, надо иметь в виду, что Эшем был уже в летах, страдал от хронической простуды и в словах его до какой-то степени можно услышать обычное брюзжание старости в адрес молодости. Но ведь и другие, не скованные этими предрассудками, говорят примерно то же самое; просто пожилой гуманист оказался наиболее красноречивым критиком современных ему веяний. «Целомудрие исчезло, скромности указали на дверь, — пишет Эшем в своем присущем ему классическом стиле, — юность слишком самонадеянна, старость никто не уважает, почтение не в чести, долг в пренебрежении, коротко говоря, буквально повсюду и буквально в каждом распущенность захлестывает берега добропорядочности». Англичане отравлены тлетворной «итальянщиной», разрушающей умы и души. Они насмехаются над папой и над протестантскими святынями, признавая в качестве высшего авторитета лишь самих себя.
Рыба гниет с головы, и гротескное облачение, а также развязные манеры «высоких лиц» начали отравлять и социальные низы. В Лондоне «неприличие» приобрело такие масштабы, что у всех городских ворот выставили посты для «проверки не должным образом одетых людей». Но попытки эти оказались тщетными — не только зарвавшиеся придворные походили в худших своих проявлениях на модников с улицы, но и сама королева, лицезрел павлинье облачение подданных, казалось, скорее упивается им, чем выражает недовольство.
Да, сама королева — в этом-то и дело. Потому что, как бы ни сетовала она на расточительство своих придворных, тратящих кучу денег на шелка и драгоценности, как бы ни гневалась на небрежение законами, регулирующими расходы населения в интересах государства, и актами против иноземных мод, на самом деле именно Елизавета являла собою наиболее красноречивый пример склонности к излишеству. Эшем мог возмущаться «итальянщиной», парламент мог ворчать на флорентийских и миланских купцов, «слизывающих жир с английских бород», но Елизавета любила итальянцев и итальянские нравы. «Итальянские манеры и привычки мне нравятся больше всего на свете, — откровенничала она в 1564 году, — если угодно, я и сама наполовину итальянка».
Ее гардероб — это отдельный мир, мир фантазий и грез: платья из тончайшего черного шелка, истинно королевского алого бархата, парчи всех оттенков, под цвет кожи и волос — желтовато-коричневых, светлых, цвета груши, ноготков, красных. На любом платье — россыпи украшений, каждое ценою в целое состояние: золотые аксельбанты, узелки, бахрома, золотая или серебряная тесьма, жемчуг, гранат, рубин — всего не сочтешь. Стоило Елизавете тронуться с места, как вся она начинала сверкать, словно рассыпающийся снопами света бриллиант либо жемчуг, оставляющий за собою теплое золотистое сияние.
Добавьте к этому изумрудные ожерелья, подвески, кольца, браслеты — еще одна часть ослепительного богатства королевы. Елизавета горделиво носила крупные драгоценные камни, попавшие к ее отцу, когда монастырям пришлось отдать часть своего достояния, а ведь к этому она добавила еще и сотни других, украшавших от плеч до пят ее платья, сверкавших в волосах, ушах, на пальцах.
Елизавета покупала у иноземных торговцев буквально все, что имело хоть какую-то ценность: расшитые перчатки, сетки для волос и чепцы разнообразных фасонов, муфты, ножницы, часы в изумрудах в форме цветка или ковчега, броши, булавки, роскошные веера, перья которых переливались всеми цветами радуги, а золотые или слоновой кости ручки унизаны сверкающими камнями.
И точно так же, как беспрерывная демонстрация дорогих украшений подталкивала окружающую Елизавету знать к самоубийственной погоне за модой, манеры ее — стремительные, непредсказуемые, нередко просто неприличные — давали им образец поведения безответственного и самодовольного.
Она позволяла себе сквернословить, кричать, безудержно хвастать в присутствии совершенно ошеломленных таким стилем визитеров, удостоенных приглашения во дворец. «Проклятие!» — взрывалась она, когда какой-нибудь незадачливый член Совета либо чиновник говорил что-то, на ее взгляд, неприемлемое; она в буквальном смысле богохульствовала: «К Богу душу в рай, к чертям собачьим, клянусь всеми святыми» — и похоже, и других подталкивала к тому же, хотя, конечно, другим было бы опасно слишком всерьез увлекаться подобной манерой в разговоре с нею.