Кэролайн Кепнес – Ты меня любишь (страница 81)
— Не смей со мной так разговаривать! Мы должны быть честны друг с другом.
— Неужели? — огрызается она. — Хочешь честности? Что ж, если честно, мама, ты гребаная притворщица. Большинство женщин верят другим женщинам, а ты только и делаешь, что извиняешься перед очередным дерьмовым парнем, которого притаскиваешь в мою жизнь.
— Номи, перестань.
— Почему? Его нет. Папы больше нет!
Вот почему мы не видели Сороконожку внутри Сурикаты — потому что Суриката похожа на меня; она хранила свою боль глубоко внутри, где ее никто не мог разглядеть. За восемнадцать лет вы научились подыгрывать друг другу, но пропасть никуда не делась, и вот почему покойный Фил каждый вечер ускользал в свою «БлюзоФилию».
Суриката бьет ниже пояса:
— Ты жалеешь, что стала матерью, так что отвали от меня!
Ты парируешь:
— Как я могу быть твоей матерью, если ты мне ничего не рассказываешь?
А я сижу на диване. Я хотел сделать тебя счастливой, и вот что получилось… Ты плачешь, она плачет, и ты говоришь, что не виновата в смерти Фила, и ты права, а она взрывается:
— Еще как виновата, черт возьми! Ты трахалась с его братом!
Ты отбиваешь не тот мяч:
— Не смей так обо мне говорить!
Ты не смотришь на меня, тебе стыдно, и хотя в нашей любви нет места стыду, я не могу принимать участие в разборках с твоей дочерью. Я боюсь за нашу семью, я должен быть отцом, хозяином дома, но это патриархальная мысль, и покойная Меланда справедливо меня одернула бы.
Я не такой. Я переехал сюда, чтобы стать хорошим. Я был хорошим. Я не убивал твоего неверного мужа. Я не убивал твою лживую подругу и не убивал насильника Шеймуса. Вот только я ошибся. Я хотел верить, что все вокруг такие же, как мы, хорошие, и в этом смысле я был наивен. Ты тоже, Мэри Кей. Дочь говорит, что ты испортила ей жизнь, и ты плачешь, а я не могу подойти к тебе и обнять, и ты сморкаешься в рукав, не поднимаешь глаз на меня, не можешь принять любовь, в которой так отчаянно нуждаешься. Номи тоже плачет.
— Номи, — говоришь ты, — почему… за что ты меня так ненавидишь?
Вы — мать и дочь. Ты перестаешь плакать, и она перестает плакать, а я остаюсь на месте, жалея, что не выключил «Семейную вражду», вместо того чтобы приглушить звук.
Она теребит подол своей маленькой рубашки.
— Тебе же на меня плевать.
— Милая, как ты можешь такое говорить? Я думаю только о тебе. Я люблю тебя. Стараюсь понять.
Суриката сосредоточилась на тебе и забыла, кого обвиняла, — надеюсь, это хорошо. Знак исцеления.
— Ты не можешь меня понять. Ты слепа.
— Номи…
— Ты хоть знаешь, чем я все время занималась?
— Все время… Что ты имеешь в виду?
Я вспоминаю реплику вице-президента, которую он заставлял скандировать своих последователей во время предвыборной гонки: «Откуда вы родом? Откуда вы родом?» Я борюсь со слезами — мне нельзя плакать, мои слезы тебе точно не помогут — и тот высокий парень прав. Только мы родом не откуда-то. Мы все родом из какого-то времени. Из ужасных эпизодов наших жизней, которые невозможно исправить.
— Мама, — говорит она, — ты не задумывалась, откуда у меня инфекции?
— Номи, не надо…
— Мама, я все время читала «Колумбайн». Надеялась, ты отведешь меня к психологу… И, может, если я поговорю с кем-нибудь…
— Нет…
— Он сказал, что ты все знаешь. Сказал, мать всегда знает. Но ты понятия не имела.
Ты закрываешь уши руками, как ребенок, и я представляю, как тебе больно. Ублюдок насиловал твою дочь, и ты плачешь, будто пострадала ты сама, тебе больно, а Номи тоже хочет выплакаться и злится на тебя, кричит, что ты пустила дядю Шеймуса в свой дом, что ты ничего не замечала, что хорошая мать заметила бы давным-давно. Ей бы замолчать, но как заткнуть рот девушке-подростку, когда она говорит о том, что наболело?
Она дает тебе пощечину, и ты хватаешься за щеку — это уже слишком, хотя вам обеим нужно выучить раз и навсегда, что жизнь — то, что происходит сейчас, а не что было много лет назад и чего уже не изменить.
Я произношу ее имя твердым голосом отчима:
— Номи!
Она перестает двигаться, а сороконожки так не умеют. Они не стоят на месте. Ты отправляешь ее вниз, где вы сможете поговорить наедине, и думаешь, что я тебя больше не люблю, но все наоборот, Мэри Кей. Я никогда не любил тебя больше. Вот он, наш бордель «Сочувствие»: одно дело — мечтать, а другое — жить в нем.
Я вижу, как в тебе что-то меняется. Я чувствую, как что-то ускользает — Нью-Йорк в ноябре, День благодарения, — и не знаю, как это ухватить. Ты потираешь лицо — кожа горит из-за пощечины, — и она гладит себя по руке, но тебе это не нравится, и ты фыркаешь.
— И что же, Номи, ты винишь меня? Тогда для тебя есть новости, дорогая. — Не надо, Мэри Кей, остановись. — В этом кошмаре нужно винить твоего отца.
Сороконожка выдыхает языки пламени.
— Нет, мама, перестань!
— Он должен был тебя защитить.
— Я сказала, перестань!
— Номи, ты знаешь, почему тетя Меланда уехала? Знаешь настоящую причину?
Нет, Мэри Кей. Стой. Она думает, что Меланда любит ее в глубине души, а детям это нужно. Могу ли я вмешаться? Мне разрешено? Ты хмыкаешь.
— Что ж, я больше не буду покрывать твоего безобидного папочку-рокера и твою идеальную тетю-феминистку. — Нет, Мэри Кей. Они ушли. Позволь им покоиться с миром. Я знаю, ты чувствуешь вину за то, что натворил Шеймус, и хочешь заслужить прощение. — Все мы однажды понимаем, что наши родители несовершенны. У твоей любимой тети Меланды был роман с твоим отцом, ясно? Твой отец спал с моей лучшей подругой. Не торопись воздвигать им пьедесталы.
Она молчит. Ты молчишь. Ты поняла, что наговорила лишнего, и на самом деле ты гораздо выше всего этого, и я знаю, быть матерью — самая тяжелая работа на свете (покойная Лав тоже не выдержала), и ты собираешься извиниться, я вижу это по твоим глазам, но она бросает в тебя книгу. Ты уворачиваешься, Мураками ударяется о стену, и она кричит:
— Я тут ребенок, мама! Я!
Ты снова закрываешь уши — моя мама тоже так делала, когда, совершенно вымотавшись, возвращалась с работы, а я сидел на полу, смотрел телевизор, смотрел на нее снизу вверх и здоровался, а она, даже не взглянув в мою сторону, лишь слабо махала рукой: «Я без сил, Джо. Без сил».
Я тебя понимаю. Вижу, как ты мысленно даешь себе пинка. Ты не решилась порвать «Колумбайн» и отвести Номи к психологу, ты любила Шеймуса, и поэтому плачешь. Вина. Ты хочешь, чтобы Суриката пожалела тебя, а она ждет, что ты пожалеешь ее, и вы обе льете слезы, словно акулы внутри других акул, лишенные свежего воздуха и свободы. Ты кладешь руки на плечи Номи, та наклоняется к тебе, ваши лбы соприкасаются.
— Номи, дорогая, не бойся. Я на тебя не сержусь.
Неверные слова, и я это знаю, и Номи знает, и она хватает тебя за плечи, а у меня скользкие полы из твердых пород дерева. Блестящие. Ты закручиваешься, словно спагетти, и она тебя толкает, твоя нога соскальзывает (носки!), а я промедлил. Я опоздал. Ты падаешь с лестницы, Суриката кричит, а я замираю внутри, замираю снаружи. Я представляю себе отчет полиции, который скоро наверняка появится.
Орудие убийства: носки.
Нет. Убийства нет, а ты есть. И ты не мертва. Время тянется медленно и быстро, быстро и медленно, и Номи все еще кричит — ну конечно, она кричит. Она как-то пришла из школы и обнаружила на полу мертвого отца, а теперь ее мать лежит неподвижно (Ты мертва? Ты не можешь умереть!), и Номи кричит: «Мамочка!» — для ребенка ненормально видеть даже одного застывшего на полу родителя, не говоря уже о двух. Твое тело лежит на полу моего подвала — нет, ты не тело, ты женщина, моя женщина, и я не смог тебя уберечь, и мое сердце горит, ты любовь всей моей жизни, ты любовь нашей жизни, а Номи цепляется за перила. Она спускается по лестнице, и каждая ступенька километровой ширины, и почему так много ступенек?
Номи останавливается на предпоследней ступеньке.
— Она не шевелится.
Я не хочу вырывать сердце из груди Номи — она этого не вынесет; но и свое не хочу вырывать — я тоже не вынесу, не смогу.
Она делает шаг и стоит над тобой. Боится дотронуться до тебя. Боится нащупать пульс.
— О боже, — говорит она и плачет, и я узнаю эти рыдания.
Она думает, что убила тебя. Думает, что скоро боль убьет ее саму, что мир любит ее меньше, чем сорок секунд назад.
Я склоняюсь над твоим телом и щупаю запястье. Твое сердце бьется.
— Номи, — говорю я, — она жива. — Делаю глубокий вдох, вдох-главного-героя-в-конце-книги-написанной-автором-перед-смертью. — Я звоню в «девять-один-один».
Номи кивает. Она не может говорить. Пока. Она снова Суриката, дрожащая и напуганная. Оператор отвечает на мой вызов и спрашивает, что случилось, и Номи кричит: «Кажется, она больше не дышит!» Оператор отправляет к нам «Скорую помощь». Тебя спасут, Мэри Кей. Врачи обязаны тебя спасти. Не ради тебя самой, не ради меня, а ради Номи.
Она винит себя, и ты должна выжить, чтобы, очнувшись, успокоить ее. Ты пытаешься любить. Стараешься быть хорошей. Но упрямо отказываешься снимать носки, и Айвен прав: мы трое заслуживаем лучшего. Твои губы шевелятся, и отчаяние Номи обращается в надежду; она проверяет пульс на твоем запястье и глядит на меня.
— Она жива.
Я остаюсь на линии (я взрослый) и даю свой адрес (наш адрес), выполняю указания (не перемещайте ее) и говорю твоей дочери правильные слова («Все хорошо, Номи, она поправится»), держу тебя за руку и шепчу тебе нужные слова. Ты затерялась в море («Смотри, как мимо плывут лодки»), и мой голос — твой маяк. Однако я не могу произнести все, что хочу, и не могу уделить тебе все свое внимание. Твоя Суриката слишком близко.