18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Кэндзабуро Оэ – Футбол 1860 года (страница 51)

18

Огромную активность в его реализации проявляет настоятель. Он, Мицу, не просто философ, он обладает запалом революционера, стремящегося осуществить завладевшую им мечту. Кроме того, он — единственный человек в деревне, начисто лишенный эгоизма. Он — настоящий друг!

— Конечно же, он — бескорыстный друг жителей деревни. Такова исконная обязанность служителя храма, Така. Но он не может быть настоящим другом человека, который, подобно тебе, презирает жителей деревни.

— Ну что ж, сейчас я, руководитель успешно развивающегося бунта, так же как ты, мой старший брат, — солдат на поле боя, мужественный творец зла. Ха-ха. Мне не нужны настоящие друзья. Я удовлетворюсь людьми, которые хотя бы внешне сотрудничают со мной.

— Если так, то это прекрасно. Возвращайся же на свое поле боя, Така. У меня нет настроения радоваться вместе с тобой, — сказал я, поднимаясь.

— Как там Хоси? Успокой его, пожалуйста. Он увидел, что мы делаем, и разворчался — ребенок! — сказал Така и тут же убежал.

И в это время мной неожиданно овладевает мысль, которая превращается в уверенность, что бунт, пожалуй, окончится для Такаси успешно. Но если даже бунт провалится, Такаси удастся воспользоваться неизбежно возникнувшей неразберихой, покинуть деревню и наслаждаться новой, мирной супружеской жизнью с Нацуко, которая тоже выберется из своего опасного болота. И мирная повседневная жизнь станет жизнью бывшего насильника, упрятавшего свои горделивые воспоминания о том, как он преодолел то, что ему пришлось пережить как насильнику. Именно тогда она станет спокойной повседневной жизнью, в которой брат окончательно похоронит свою неизвестно откуда взявшуюся раздвоенность — потребность в самобичевании, в осознании себя насильником. Эту уверенность вселили в меня прочитанные сегодня письма брата прадеда. Разве не он, руководитель безнадежно погибшего восстания, единственный, кому удалось бежать и мирно окончить свои дни? Когда я вернулся на второй этаж, Хосио, покинутый и даже осмеянный своим ангелом-хранителем, по-прежнему прилипнув к окну, хотя во дворе уже никого не было, проворчал:

— Столько людей топталось, что весь снег во дворе стаял — одна слякоть. А я терпеть не могу слякоть. Машина всегда грязная от нее — терпеть не могу эту слякоть.

Поздно ночью, лежа рядом, укрывшись одеялами и обхватив руками свои иззябшие тела, мы никак не могли заснуть, безуспешно борясь с холодом, хотя снег уже начал таять, как вдруг по лестнице молча поднялась жена. Несмотря на полную тьму, она, видимо нисколько не сомневаясь, что мы не спим, сказала хриплым, безжизненным голосом:

— Идите в главный дом. Така пытался изнасиловать деревенскую девушку и убил ее. Ребята покинули Така и разбежались по домам. Завтра вся деревня придет, чтобы схватить его.

Не зажигая света, мы с Хосио одновременно сели, не в силах произнести ни слова, точно окаменев. Стало слышно, как плачет жена. Немного помедлив, я все же вынужден был сказать:

— Ну ладно, пошли. — Мое тело, отяжелев, точно кожаный мешок, полный воды, еще минуту назад страдавшее от жестокой бессонницы, сейчас готово было погрузиться в сладкий сон — если закрыть глаза и свернуться, как зародыш, то, может быть, удастся отвергнуть реальный мир, а если все в этом реальном мире перестанет существовать, перестанет существовать и брат-преступник, перестанет существовать и преступление брата. Но, покачав головой, я отказался от этой мысли. — Ну ладно, пошли, — повторил я и медленно поднялся.

12. Умереть в отчаянии. Вы и теперь уже можете постичь смысл, заключенный в этих словах? Это не просто умереть. Это умереть в позоре, ненависти и страхе, раскаиваясь в своем появлении на свет, — разве не так?

Ж. П. Сартр

Я, жена и Хосио молча шли по скользкому двору, выстукивая дробь на смерзшейся слякоти. Утонувшая в темном безмолвии долина казалась бездонной пропастью — оттуда дул холодный, влажный ветер. Дверь в главный дом была распахнута настежь. Ударивший в глаза свет, лившийся из комнаты, заставил нас на мгновение замереть, а затем мы одновременно переступили порог. Такаси, сидевший у очага, старательно начищал охотничье ружье, точно это было его любимое, привычное занятие. Мужчина небольшого роста, стоявший в темной кухне лицом к нему, вздрогнул при нашем появлении, весь напрягся, буквально одеревенел и, казалось, просто был не в состоянии повернуться в нашу сторону. Это был отшельник Ги.

Такаси как бы нехотя прервал свою работу и взглянул на нас. Его почерневшее лицо было искажено гримасой. Волосы и левая половина лица испачканы чем-то бурым. Повернувшись ко мне, он медленно, точно во сне, протянул раскрытые ладони. Обе они, за исключением двух пальцев на левой руке — мизинца и безымянного, обернутых тряпкой, тоже были в каких-то бурых потеках. Он чистил ружье, не обтерев рук.

Грязь на ладонях, так же как и грязь на лице, — засохшая человеческая кровь. Такаси протянул ко мне свои дрожащие руки, посмотрел на меня, замершего в страхе, грустными, как у обезьяны, глазами и неожиданно захихикал — сквозь плотно сжатые губы заструился пар. Его поведение напугало меня еще больше. Жена, опомнившись первой, подбежала к нему и ударом зажала рот, сведенный судорогой смеха. Когда она встала на колени, из разреза ночной рубашки показалась круглая грудь, точно уцелевшая деталь какой-то разрушенной машины. Жена сначала вытерла о живот перепачканную руку, которой ударила Такаси, и, стерев с нее кровь, поправила на груди рубашку. Перестав смеяться, Такаси заискивающе посмотрел на меня, даже не взглянув на ударившую его жену. Теперь его верхняя губа была испачкана уже собственной кровью, из носа. Такаси выпятил губы и сильно потянул носом. Кровь, наверное, дошла до самого желудка. Лицо его потемнело еще больше, и он стал похож на дрозда. Вся эта сцена явилась для меня еще одним доказательством, что брат спал с моей женой. Она перевела взгляд с Такаси на отшельника Ги, и тот, испугавшись, что теперь жена ударит и его, неловко отбежал в дальний, темный угол кухни.

— Я хотел переспать с той девушкой, помнишь, ты ее видел, Мицу, такая соблазнительная. Она сопротивлялась что было сил, била меня ногами в грудь, пыталась выцарапать глаза. Тогда я навалился на нее, прижал к Китовьему камню, одной рукой держал ее руки, а другой подобрал камень и стукнул по голове. Разинув во всю ширь рот, она кричала: «Отвратный, отвратный!»— и вертела головой: ей действительно было противно. А я бил и бил камнем, пока не раскроил череп, — снова вытянув перепачканные кровью руки, будто сомневаясь, ясно ли я представляю себе, как все происходило, говорил Такаси тихим, как бы доносящимся издалека, слабым голосом, в котором явно слышалось и стремление к саморазоблачению, и стремление смело показать всю свою грязь. Он рассказывал монотонным, невыразительным голосом, и это повествование на одной ноте, видимо, могло длиться без конца. Мне все это действительно показалось отвратительным. — Когда я убивал эту девушку, неподалеку прятался отшельник Ги — он все видел, он свидетель. Отшельник Ги может видеть в темноте!

Потом Такаси повернулся к темному углу, чтобы позвать несчастного, которому он всячески покровительствовал, и доверительно окликнул свидетеля своего преступления: «Ги, Ги!» Но тот не шелохнулся, не ответил и, видимо, даже не собирался покидать своего угла.

— Почему ты решил ее изнасиловать? Пьяный был? — спросил я с единственной целью прервать его болтовню, которая уже начинала действовать на нервы. Мне было абсолютно неинтересно, почему вдруг Такаси пришла в голову мысль изнасиловать молоденькую девушку с розовым лицом, которой так шло корейское платье.

— Я не был пьян. Я ведь все время утверждал, что реальный мир нужно строить трезвым. Нет, Мицу, я решил сделать это совершенно трезвым. Я был трезв и горел желанием переспать с ней, — повторил Такаси со злобной усмешкой на застывшем лице.

— Но, Така, ты же сам говорил, что спал с Нацуко, не испытывая никакого желания? — выстрелил я из пушки злонамеренности в брата и жену, которая по-прежнему стояла рядом с ним на коленях и растерянно смотрела на него.

Со все усиливающимся отвращением я наблюдал, как Такаси пришел в замешательство, стал даже жалок, но жена продолжала неотрывно смотреть на него с тем же растерянным видом, только побледнела еще сильнее. Лицо Такаси, испачканное кровью убитой, стало еще темнее от прилившей к нему его собственной крови, и я с трудом сдержался, чтобы не закричать: «Отвратный, отвратный!» Брат, которому сейчас стыдно перед женой за то, что его разоблачили, выглядит неоперившимся птенцом. А еще корчил из себя преступника, способного на любое насилие! Может быть, Такаси не смыл с себя кровь жертвы не только ради хвастовства передо мной, но чтобы и в собственных глазах подольше оставаться преступником. Он сделал отчаянную попытку заменить прилившую к его лицу кровь замешательства кровью насилия. И чтобы разоблачить мое коварство и доказать, что и сейчас еще желание не остыло в нем, сказал:

— Эта распущенная девчонка — до чего же она соблазнительна! Да еще и молодая. Так мне захотелось ее!

Жена, прикусив губу, откинулась назад. В ее потускневших глазах, не видящих никого, включая и Такаси, я заметил отчаяние и гнев человека, брошенного на произвол судьбы. Ну что ж, теперь она уже больше не любовница Такаси — это точно. Но и ко мне она не вернулась. Во всех повестях о прелюбодеянии такова участь мужа, жестоко покаравшего любовника жены. Правда, я не карал Такаси — просто с презрением констатировал, что он нисколько не изменился, остался таким же, каким был в детстве, когда старался вызвать сочувствие старших, говоря, что его покусала сороконожка. Это презрение вернуло мне способность наблюдать. Впервые с того момента, как я узнал о безвыходном положении Такаси, я освободился от растерянности, от стягивавших меня бинтов напряжения. Жена отодвинулась от Такаси, и мы с Хосио приблизились к нему. Такаси тут же покинуло отупение, и он, стремительно прижав к себе ружье, отскочил. Мы с Такаси стояли друг против друга на расстоянии, позволявшем вести беседу.