Катрин Кюссе – Хокни: жизнь в цвете (страница 30)
Тем вечером, после того как он уже два дня подряд на целый день уезжал из дома вместе с Джеем-Пи, у него было только одно желание: лечь в постель и уснуть. Рисунок требовал от него огромной концентрации и сильно утомлял глаза. У себя в спальне он снял слуховые аппараты, как только оказался в постели – тут же провалился в сон и спал беспробудно около десяти часов. Войдя утром в кухню, увидел за столом Джея-Пи, который сидел, обхватив руками голову, – в позе, совсем ему не свойственной.
– Ты уже встал, дорогой?
Джей-Пи поднял голову. На лице у него было странное выражение.
– Дэвид…
Он сразу же узнал этот голос. Бесцветный, с металлическими нотками. Он подумал о Джоне и испугался.
– Что случилось?
– Дом… Дом умер.
– Дом?
Это казалось невозможным. Он видел его десять часов назад на этой самой кухне, когда зашел выпить стакан воды, перед тем как лечь спать. Дом замер у открытой дверцы холодильника, стоя перед ним в футболке и трусах, которые открывали его спортивные ляжки, поросшие тонкими золотистыми волосами. Услышав Дэвида, он вздрогнул и обернулся, держа в руках яблоко и йогурт. Он предупредил, что во вторник его не будет, потому что он собирается на тренировку перед матчем по регби.
Дэвид опустился на стул. Джей-Пи рассказал ему о событиях минувшей ночи. Предыдущие два дня Джон с Домом провели, накачиваясь алкоголем и наркотиками. Этим утром, в четыре часа, Дом разбудил Джона и попросил отвезти его в больницу. Он был бледен, но было непохоже, что сильно страдает; он смог одеться сам, так что Джон особенно не паниковал. Они вышли из дома около пяти часов. По дороге в больницу Дом потерял сознание. И его не смогли реанимировать. Больше Джей-Пи ничего не знал.
– А где Джон?
– В больнице.
Джон вернулся в состоянии крайнего шока, через несколько дней ему пришлось лечь в больницу. В ванной комнате, в раковине, Дэвид и Джей-Пи увидели пустую бутылку из-под средства для прочистки труб: они поняли, что Дом покончил с собой.
Дэвид заставил себя снова начать рисовать. Этот процесс был единственным, что позволяло ему забыться. Искусство имело над ним такую власть. Его взгляд сосредоточивался на стебельке травы, и мир вокруг исчезал. Весь май он ежедневно рисовал: каждый новый листочек, каждую появляющуюся почку, каждый раскрывающийся лепесток – в черном и белом цветах. После этого они вместе с Джеем-Пи уехали в Лондон. Он больше не мог оставаться в Бридлингтоне, который на каждом шагу будил воспоминания о Доминике.
Это была первая смерть после ухода его друга в Лос-Анджелесе. Первая за двенадцать лет, когда уже представлялось, что она наконец ослабила свою железную хватку. Но в этот раз смерть оказалась самой страшной: пришла к нему в дом, пока он спал. Малыш, еще ребенок, наложил на себя руки прямо рядом с ним. А он ничего не видел и не слышал. Это был конец их жизни, их команды, их семьи, конец свободы и радости. Всех поглотил мрачный и зловещий мир морали. В те времена, когда эпидемия СПИДа косила направо и налево его друзей, все они были ее жертвами. Они не хотели умирать. А теперь один из них, самый юный, добровольно убил себя. Ходячие мертвецы Англии могли радоваться. И все террористы на свете – в придачу.
Дэвид и Джей-Пи уехали в Калифорнию. Дом на Монкальм-авеню совсем не изменился: все такой же красочный и яркий, утопавший в столь ослепительно-зеленой тропической растительности, что она казалась выкрашенной акриловой краской. И сама Калифорния оставалась по-прежнему такой же: наполненной светом, запахами и солнцем. Над ней так же сияло высокое синее небо, равнодушное к человеческим трагедиям. Было приятно просыпаться утром и чувствовать тепло на коже, спускаться по лестнице небесно-лазоревого цвета к бассейну, сверкавшему под солнцем среди пальм, фуксий, агав и алоэ. Дэвид никуда не ходил и ни с кем не общался. И он больше не мог рисовать.
Сидя на террасе, пол и перила которой были выкрашены в тот же небесно-лазоревый цвет, в своих мыслях он снова видел Дома, замершего перед холодильником, и выражение удивления на его детском лице, когда он обернулся на звук шагов входящего в кухню Дэвида. Он слышал, как Дом сказал, что будет отсутствовать во вторник, потому что собирался на тренировку перед матчем. Он снова и снова прокручивал в голове сцену, при которой его не было, не могло быть. Вот Дом просыпается среди ночи в постели Джона, направляется в ванную комнату, берет пластиковую бутылку внизу под унитазом, нажимает двумя пальцами на крышку с обеих сторон, одновременно надавливая и поворачивая. Безопасный колпачок, призванный защитить детей, чтобы они случайно не хлебнули ядовитой жидкости, был как бы указателем, предупреждающим о смертельной опасности. Но Дом пренебрег этим предостережением. Он поднес бутылку к губам и опрокинул в себя жидкость. Он выпил – так, будто это была вода или виски, – серную кислоту, служившую для прочистки труб. Дом, испивающий свою смерть, словно Сократ чашу цикуты. Наверняка эта бледно-желтая жидкость моментально обожгла ему рот, горло и пищевод. А когда он отправился в ванную комнату – он шел в туалет или уже решил покончить с собой? Может быть, эта мысль пришла ему при виде бутылки с чистящей жидкостью – как человека, стоящего на краю пропасти, привлекает мысль сделать шаг вперед. Пожалел ли он о своем поступке в следующую минуту после того, как выпил жидкость? Скорее всего, да, потому что он пошел разбудить Джона, чтобы тот отвез его в больницу. Дэвид приходил в ужас от этой мысли. Но, даже вернувшись назад в тот день, было бы уже невозможно что-то предпринять. Если бы Джон вызвал скорую помощь, они не смогли бы спасти Дома. Кислота уже разъела все у него внутри. Вот только потерял ли Дом сознание до того, как испытал адскую боль, – как на это надеялся Дэвид?
Почему смерть, удовольствовавшись лишь легким прикосновением к нему, Дэвиду, нанесла жестокий удар с ним рядом – парню двадцати трех лет? Почему Дом стал ее жертвой? Эти вопросы без конца крутились у него в голове.
Как-то он обратил внимание на Джея-Пи, сидевшего в желтом кресле с деревянными подлокотниками, обхватив голову руками, – точно в таком же положении, в каком его застал Дэвид, войдя в кухню в Бридлингтоне пять месяцев назад. Внезапно он ощутил желание его нарисовать. Он попросил его не двигаться, сходил за альбомом для набросков и принялся за работу.
Теперь ему хотелось, чтобы друзья и знакомые приходили к нему, а он мог написать их портрет в том же самом желтом кресле с деревянными подлокотниками, на том же самом зелено-голубом фоне – еще более ярком, чем на акварелях, выполненных им десять лет назад, еще до пейзажей. Он не требовал от героев своих портретов принимать ту же позу, что у Джея-Пи, – с головой, обхваченной руками. Он изображал их анфас, их взгляд был устремлен прямо на него. И пока он работал, ему удавалось не думать о Доме. Или, вернее, его мысли о Доме трансформировались в линии, в штрихи, в мазки кистью и в краски. Портреты живых людей не воскрешали мертвого; они были его могилой.
Он опять был в строю, снова вернулся к жизни, способный рисовать и писать красками живых. И готовить большую выставку, открытие которой намечалось в октябре в Музее де Янга в Сан-Франциско, и еще многие другие, предстоявшие ему в галереях Лондона, Нью-Йорка, Лос-Анджелеса, Парижа, Пекина… В состоянии говорить журналисту, пришедшему к нему для интервью, или режиссеру, снимавшему о нем документальный фильм: «Я оптимист». Ему было семьдесят девять лет. Его глухота мешала ему вести нормальную социальную жизнь: как только в комнате появлялось больше двух человек, он переставал что-либо слышать. Он уже почти никуда не выходил, разве что к врачу или дантисту, в книжный магазин или магазин, торгующий марихуаной. Ему прописали марихуану по медицинским показаниям, для снижения уровня тревожности. «Тревожности, что я больше не получу марихуаны», – думал он с улыбкой. Через год ожидалась его огромная ретроспективная выставка в галерее Тейт, которая потом поедет в Париж, в Центр Помпиду, потом – в Метрополитен-музей в Нью-Йорке. Будет представлено его творчество на протяжении шестидесяти лет. Подготовка такого события подразумевала невероятную работу. Мастерская на Монкальм-авеню снова загудела как улей. Дэвид, бодрый как никогда, проводил в ней вместе с помощниками дни напролет.
Он в задумчивости смотрел на последнюю выполненную им работу, затянувшись совершенно легально полученным косяком. Рисунок, навеянный двумя картинами: одна из них – Караваджо, другая – Сезанна, – он сделал на айпаде и потом распечатал на принтере. На нем изображены трое мужчин зрелого возраста, играющих в карты. Под напечатанный рисунок он поместил три экрана, на которых выполнял портреты трех игроков, и запустил функцию айпада, позволяющую заново прокрутить на большой скорости выполнение рисунка с самого первого штриха до полного завершения. Дэвид, как и зритель, который вскоре должен увидеть эту работу, наблюдал, как в ускоренном темпе рождается его рисунок. Линия возникала очень быстро: появлялось лицо, затем его рука меняла направление, стирала линию, разворачивала лицо в другую сторону, изменяла его выражение. Картина, висевшая напротив него на стене, представляла собой законченный рисунок и вместе с тем отображала творческий процесс: это было в полном соответствии со всей его работой. Завтра он приступит к новому проекту: это будут трое курильщиков. Курильщиков табака или марихуаны? Картина не передаст запаха дыма, так что он их не выдаст. Немного пропаганды никому не повредит. У него уже вырисовывалась еще одна новая идея: написать «Благовещение» на мотив картины Фра Беато Анджелико. Этакое калифорнийское «Благовещение» – в ярких психоделических тонах, как его «Нагорная проповедь» на мотив Лоррена. Это будет полотно, прославляющее рождение, любовь, человеческую жизнь, изображенные взрывом ярких красок. После мрачных пейзажей углем, написанных в Англии, его возвращение в Калифорнию стало и возвращением к более живому и смелому цвету.