Не мытьём, так катаньем получу.
И когда, от горя сходя с ума,
Ты ко мне придёшь, приползёшь сама,
Я ещё покуражусь из пустоты,
Чтобы власть мою понимала ты.
Как бы ни целовала ты горячо —
Я всегда стою за твоим плечом».
И шипит с ухмылкой: «Ты – пыль и прах!..».
Только за словами я слышу страх,
Потому что прекрасно знает она,
Что давно – и не мною – побеждена.
«Я целый день толклась – варила суп…»
Я целый день толклась – варила суп,
Стирала, мыла, жарила котлеты…
Мир был вполне материально-груб,
И я его любила безответно.
Он мной повелевал и – так, и – сяк,
Он требовал трудиться то и дело.
А я любила – наперекосяк —
За всё, что в нём случайно подглядела:
За грустную ворону на трубе,
В которой сотню лет лишь ветер свищет,
За то, что этот юркий воробей
Вовсю решает свой вопрос жилищный
На нашем подоконнике, за то,
Что над иссохшим питерским колодцем,
Как будто чистой радости глоток,
Смех ласточек бесстрашных раздаётся,
За то, что даже горе – не беда,
За свет вечерний и дневные тени,
За то, что забываю иногда
Про повелительное наклоненье.
«Вот уже третий год…»
Вот уже третий год
в переходе метро
стоит это чудо:
Пальтишко потёртое,
согнутая спина,
на одутловатом лице
выражение
туповатой покорности,
а в давно немытых руках
тетрадный листок:
«Помогите.
Умерла мама».
Пробегая мимо неё,
бросаю монетку,
морщусь:
ну что ж она так,
хоть бы табличку сменила.
Потом
в вагоне грохочущем,
проталкивающемся в тоннеле
как бы небытия,
стою,
стиснутая телами
такими живыми и смертными,
смотрю в черноту окна.
И оттуда,
из космической проруби,
всплывает забытое слово —
Мама.
«Утешь меня, пожалуйста, утешь…»
Утешь меня, пожалуйста, утешь
В моей почти пророческой печали,