Кассиан Норвейн – Туман в кровавом переулке (страница 1)
Кассиан Норвейн
Туман в кровавом переулке
Глава 1. Туманный Йорк
– Да как вы смеете произносить подобное! Прочь! Немедля прочь! – гнев архиепископа был столь силён, что, казалось, даже каменные своды дрогнули от его голоса. Его лицо, обрамлённое седыми кудрями, налившееся багрянцем, напоминало в ту минуту не строгого пастыря, но рассерженного старика, едва способного держать себя в руках. Под тяжёлыми веками блестели глаза, в которых не оставалось ни капли милосердия, а складки на его подбородке дрожали от ярости.
Я стоял перед ним, высокий и худой, с сутаной, чёрной, как сама ночь, ниспадавшей до пола. Волосы мои, тёмные, но уже тронутые серебром у висков, были зачёсаны назад; на бледном лице, измождённом молитвами и бессонными ночами, выделялись глаза – глубоко посаженные, чёрные, как колодцы, в коих отражалась не вера, но усталость от истины. На груди моей висел крест с семью звёздами, его холод особенно жёг кожу.
– Как будет угодно вашему преосвященству, – произнёс я, склонив голову.
Я развернулся и пошёл прочь. Тяжёлые двери зала Святого Августина захлопнулись за моей спиной с гулом, напомнившим больше удар молота по гробовой крышке, нежели окончание собрания. В полумраке коридора меня встретил холодный воздух, пропитанный воском и сыростью. Витражи, окрашенные закатным светом, представлялись мне искажёнными лицами святых, глядевших на меня с укором.
У выхода стоял молодой секретарь, строгий и бледный, с безупречно выбритым лицом. В руках его находился конверт с печатью, красной, как кровь.
– Отец Вейл, – сказал он с холодной учтивостью, – решением Высокого церковного суда вы освобождаетесь от служения в Лондоне и отныне назначаетесь в город Йорк.
Я не сразу протянул руку. В словах его слышался холод приговора.
– Изгнание, – произнёс я.
– Назначение, – поправил он, но глаза его невольно выдали истину.
Я взял письмо и спрятал его в складках сутаны. Крест с семью звёздами, висящий на моей груди, показался в тот миг тяжелее свинца. Я ощущал его каждой клеточкой своего тела.
Когда я вышел на улицу, Лондон встретил меня своим привычным шумом: звон колокольчиков трамваев, крики газетчиков, топот копыт и гул моторов. Люди спешили по делам, не подозревая, что один из священников их города только что был предан суду собственной Церковью. И всё же я почувствовал то, чего они не могли ощутить: внезапный холод, пробежавший вдоль улицы, и запах гнили, тонкий, но несомненный. Я остановился и всмотрелся в толпу. Лица прохожих были заняты житейскими заботами, но за ними, в тени, я уже различал иное присутствие.
Дом мой был столь же непритязателен, сколь и чужд теплу. Небольшая постройка в два окна, притулившаяся у серой каменной стены, не имела в себе ничего примечательного; его можно было принять за домик приходского сторожа или учителя. Когда я открыл дверь, мне навстречу пахнуло застоявшимся воздухом, смесью холодного угля, свечного воска и старых книг, переполненных пылью.
Я прошёл в комнату. Всё здесь напоминало не жилище, а временное пристанище. На столе лежали раскрытые книги – Евангелие на латыни, сборник псалмов и два тома, которые Церковь сочла бы неблагонадёжными: «Ключ Соломона» и потрёпанное немецкое издание о демонах Верхней Саксонии. Чернильница покрылась коркой, перо засохло в ней, словно свидетель, которому запечатали уста.
На узкой кровати, застланной шерстяным одеялом, висел мой плащ – старый, с заплатой на локте, пропитанный дождями фронта и запахом дыма. Под кроватью стояла кожаная сумка, настолько ветхая, что казалась ровесницей мне самому.
Я стал собирать вещи без промедления. Пара рубашек, шерстяные носки, немного белья, книга молитв и старый нож, подаренный офицером ещё под Ипром. Всё это поместилось в сумку, словно напоминание: человеческая жизнь может улечься в одно хлипкое вместилище. Двадцати минут оказалось достаточно, чтобы стереть следы моего пребывания здесь.
Подошёл к шкафу. На верхней полке стояла бутылка виски – единственное, к чему я питал слабость. Янтарная жидкость светилась в полутьме, словно дразнила. Я обхватил бутылку рукой, но отпустил: паровоз отправлялся через два часа, а потому времени на прощальный глоток не оставалось. Всё во мне взывало к этому утешению, но судьба, как всегда, распорядилась иначе.
Конверт, что дал мне секретарь, лежал в кармане сутаны и жёг, словно раскалённое железо. Я достал его вновь, провёл пальцем по сургучной печати и, не вскрывая, сунул обратно. Знал я и без того: в нём не слова утешения, но лишь распоряжение канцелярии – сухое, как сама бумага.
Оглядел комнату. Стены, не видевшие живого огня, серели в полумраке. Стол с книгами выглядел заброшенным, словно хозяин давно умер. Даже кресло у окна, где я бывало читал, утратило всякий облик уюта. Я понимал: этот домик не запомнит меня, как не запомнил и тех, кто жил в нём прежде.
Накинув плащ, я взял сумку, задержался у двери и, обернувшись, ещё раз взглянул на полку с виски, на книги, на кресло. Всё казалось частью чужой жизни. Я закрыл за собой дверь, и звук этот прозвучал окончательнее, чем слова архиепископа.
♱♱♱
Я добрался до вокзала без задержек: извозчик, ловко лавируя меж автомобилей и повозок, привёз меня к величественному фасаду, подсвеченному газовыми фонарями. Здание вокзала стояло, как храм железных дорог: колонны, витражи, каменные львы у входа. Вечерний Лондон кипел жизнью – на тротуарах суетились прохожие, мальчишки размахивали свежими газетами, торговцы орехами и жареным каштаном наполняли воздух сладковатым дымком. Я шёл мимо, не обращая внимания: суета чужой радости и забот мне была ни к чему.
Под арками вокзала царствовал иной шум – металлический, тяжёлый. Далёкий стук колёс отзывался в сводах, паровые облака клубились в воздухе, и запах угля смешивался с острым привкусом смазки. Люди толпились у расписаний: дамы в широкополых шляпах и мехах, джентльмены с тростями и в перчатках, солдаты в отставке, торговцы, студенты – всякий, кому предстоял путь. Их голоса сливались в единый рой, а над всем этим разносился свист паровозов. Мой ещё не подали, и оставалось время на раздумье. Я прислонился к колонне, положив сумку у ног, и позволил мыслям обратиться к городу, куда меня сослали. Йорк.
Я знал о нём немало. Город древний, и в том его отличие от южных столиц. Здесь, говорили, прошлое не уходит, но живёт рядом с настоящим. На узких улочках, что изгибаются так круто, будто сами тени их начертали, стены домов сближаются так близко, что солнце едва проникает. Вечерами там можно слышать шаги, хотя улица пуста; и нет человека, прожившего в Йорке достаточно долго, который не поведал бы о привидениях.
Йоркский Минстер возвышался над всем – собор столь громадный и величественный, что даже Лондонский мог бы позавидовать. Но величие то скрывало под собой иное: катакомбы, римские останки, алтари языческих богов. Я слышал рассказы о жертвоприношениях, о тайных ходах, ведущих в чёрные недра земли. И ещё – о звоне колоколов, звучащем в ночи, когда никто их не касался.
Знал и о стенах – древних, римских, где стража патрулировала века назад. Теперь же по ним гуляют влюблённые и нищие, но мне чудилось, что камень хранит память о крови и войне. Йорк, говорили, город неспокойных душ. Город, где мёртвые не спешат покидать землю. Город, куда Церковь отправила меня как в ссылку.
Я посмотрел на часы: до отправления оставалось около сорока минут. Пар над рельсами клубился гуще, и мне чудилось, что в нём, меж теней и лиц прохожих, я различаю силуэты иных существ – тех, что прячутся за суетой человеческой жизни.
Постепенно шум вокзала усилился: громкий свист паровоза, удар колёс о рельсы, гул пара и запах горящего угля – всё это предвещало прибытие моего транспорта. Люди зашумели, перешёптываясь, подталкивая друг друга к платформе, и я, всё ещё держа сумку у ноги, позволил взгляду скользнуть по толпе.
Первым зацепил взгляд мужчина в цилиндре, казавшийся слишком высоким, слишком узким в плечах, и совсем неестественно прямым, как будто костяк под одеждой был не совсем человеческим. Цилиндр его был странной формы – высокий, с завитым краем, словно отлитый из бронзы, и слегка кривой. В руках мужчина держал трость с резной рукоятью, украшенной образом змеи, пожирающей собственный хвост – Уроборос. Пальцы его казались слишком длинными, почти изящными, как у артиста на сцене, и казалось, что каждый шаг контролируется не полностью телом, а какой-то внутренней, незримой волей.
Он не спешил, не оглядывался по сторонам, а медленно проходил вдоль платформы, внимательно наблюдая за прибывающими пассажирами. Что-то в его походке и осанке вызывало одновременно интерес и тревогу: он не был похож на обычного пассажира, а больше на того, кто следит, оценивает и знает о людях больше, чем они сами.
Я пристально следил за ним, понимая, что взгляд его, каким бы странным и холодным он ни казался, как будто находил во мне что-то знакомое. Серебристые блики парового облака играли на цилиндре и трости, создавая ощущение, что этот человек не принадлежит ни к этой эпохе, ни к этому месту.
Поезд ещё не подошёл, но все мои мысли уже стали обращаться к нему. Кто он? Чего ищет? И почему, когда я смотрю на него, мне кажется, что этот человек уже что-то знает обо мне – что-то, чего не знает никто другой.