Карлос Сафон – Тень ветра (страница 14)
На этом церемониал захоронения был завершен, и я ушел, следуя засечкам, оставленным по дороге. Проходя в полумраке мимо нескончаемых рядов книг, я не мог отделаться от грусти и досады. Меня преследовала мысль о том, что, если я открыл для себя целую Вселенную в одной лишь неизвестной книге среди бесконечности этого некрополя, десятки тысяч других так и останутся никем не читанными, забытыми навсегда. Я чувствовал себя окруженным миллионами стертых из людской памяти страниц, планетами и душами, оставшимися без хозяина, уходящими на дно океана тьмы, в то время как пульсирующий за этими стенами мир день за днем беспамятел, не отдавая себе в том отчета и считая себя тем мудрее, чем более он забывал.
Я вернулся на улицу Санта-Ана с первыми проблесками зари. Тихонько открыл дверь и проскользнул в дом, не зажигая света. Из прихожей была видна столовая в конце коридора и стол, все еще по-праздничному сервированный. На нем стояли нетронутый торт и парадный сервиз в ожидании званого ужина. Неподвижный силуэт сидевшего в кресле отца четко вырисовывался на фоне окна. Он не спал, и на нем был все тот же выходной костюм. Кольца дыма лениво плыли над сигаретой, которую он, словно ручку, зажал тремя пальцами, указательным, средним и большим. Уже много лет я не видел, чтоб мой отец курил.
– Добрый день, – сказал он негромко, гася сигарету в пепельнице, почти полной едва начатых окурков.
Я смотрел на него, не зная, что сказать; лицо отца оказалось в полумраке, и я не видел его глаз.
– Вечером несколько раз звонила Клара, часа через два после того как ты ушел, – сказал он. – Она очень беспокоилась. Просила передать, чтобы ты ей перезвонил, во сколько бы ни вернулся.
– Я не намерен ни видеться с ней больше, ни говорить с ней, – отозвался я.
Отец ограничился молчаливым кивком. Я рухнул на первый подвернувшийся стул. Мой взгляд уперся в пол.
– Расскажешь, где ты был?
– Там.
– Ты насмерть меня напугал.
В его голосе не было гнева, даже упрека, одна усталость.
– Знаю. Прости, – ответил я.
– А что у тебя с лицом?
– Дождь… Я поскользнулся и упал.
– У этого дождя очень неплохой хук справа. Приложи что-нибудь.
– Ерунда. Я и не чувствую, – соврал я. – Мне бы поспать. Я еле на ногах держусь.
– Прежде чем отправишься в кровать, разверни хотя бы мой подарок, – сказал отец.
Он указал на сверток, что накануне торжественно водрузил на обеденный стол. Какое-то мгновение я колебался. Отец ободряюще кивнул. Я взял сверток, повертел его в руках и, не открыв, протянул отцу:
– Лучше верни его. Я не достоин никаких подарков.
– Подарки делаются от души того, кто дарит, и не зависят от заслуг того, кто их принимает, – вздохнул отец. – Кроме того, его уже нельзя вернуть. Разворачивай.
В неверном свете первых лучей зари я разорвал красивую упаковку. В свертке была шкатулка полированного дерева, блестящая, с золочеными уголками. Улыбка озарила мое лицо еще прежде, чем я ее открыл. Щелчок замка показался мне столь же изысканным, как бой лучших в мире часов. Внутри шкатулка была отделана темно-синим бархатом. И посредине, сияя, лежала вожделенная «Монблан Майнстерштюк» Виктора Гюго. Я взял ручку и поднес к свету, проникавшему с балкона. Над золотым зажимом колпачка было выгравировано:
Даниель Семпере, 1953
Я был потрясен. Никогда еще я не видел отца таким счастливым, каким он показался мне в этот миг. Не тратясь на слова, он просто встал из кресла и крепко меня обнял. Что-то сдавило горло, и, не имея возможности произнести ни слова, я тихонько застонал.
Характер – это судьба
11
В тот год осень накрыла Барселону воздушным одеялом сухой листвы, которая, шурша, змеей вилась по улицам. Воспоминание о злополучном дне рождения охладило мне кровь, а может, сама жизнь решила подарить мне отдохновение от моих опереточных страданий и дать возможность повзрослеть. Я сам себе удивлялся, поскольку лишь изредка вспоминал о Кларе Барсело, Хулиане Караксе и том пугале, пропахшем горелой бумагой, – человеке, который сам себя считал персонажем, сошедшим со страниц книги. В ноябре, через месяц после всего происшедшего, я даже не предпринимал попытки приблизиться к Королевской площади и уж тем более не пытался улучить возможность увидеть в окне силуэт Клары. Впрочем, должен признать, в том была не только моя заслуга. Дела в магазине шли бойко, и мы с отцом буквально сбивались с ног.
– Надо нанять кого-то в помощь, вдвоем мы с тобой не справимся с заказами, – твердил отец. – Причем нам нужен не просто знающий человек, но полудетектив-полупоэт, который бы не требовал много денег и не боялся непосильной работы.
– Думаю, у меня есть подходящая кандидатура, – ответил я.
Я встретился с Фермином Ромеро де Торресом в его обиталище, под сводами улицы Фернандо. Бродяга складывал из обрывков, извлеченных из урны, первую страницу «Оха дель Лунес». Передовая статья, судя по иллюстрациям, была посвящена общественным работам и развитию страны.
– Ну вот, очередное водохранилище! – услышал я. – Эти фашисты, мало того что воспитывают из нас усердных богомольцев, хотят заставить нас плескаться в воде, как лягушки.
– Добрый день, вы меня помните? – спросил я негромко.
Попрошайка поднял взгляд, и его лицо расплылось в улыбке:
– Хвала моим очам! Что новенького, друг мой? Не хотите ли глоток вина?
– Сегодня угощаю я, надеюсь, вы не страдаете отсутствием аппетита?
– Ну, от хорошей марискады я бы не отказался, но, впрочем, готов подписаться на все, что угодно.
По пути к книжной лавке Фермин Ромеро де Торрес поведал мне о невзгодах, которые выпали на его долю за последние недели, и все ради того, чтобы избежать всевидящего ока госбезопасности, но прежде всего – своей персональной немезиды в лице инспектора Фумеро, история его столкновений с которым, судя по всему, составила бы не один том.
– Фумеро? – переспросил я, вспомнив имя солдата, который расстрелял отца Клары Барсело в крепости Монтжуик в начале войны.
Побледнев от ужаса, бедолага молча кивнул. После многих месяцев, проведенных на улице, он был голоден, немыт и вонюч. Бедняга не имел ни малейшего представления о том, куда мы направляемся, и я прочел в его взгляде нарастающую тревогу, которую он пытался скрыть за несмолкаемой болтовней. Когда мы приблизились к нашей лавке, попрошайка стрельнул в меня обеспокоенным взглядом.
– Проходите, пожалуйста. Это лавка моего отца, я хочу вас с ним познакомить.
Бродяга был как комок нервов, очень грязный комок.
– Нет, ни в коем случае, я не при параде, а тут достойное заведение, как бы мне вас не оскандалить…
Отец приоткрыл дверь, оценивающим взглядом оглядел нищего и бросил быстрый взгляд на меня.
– Папа, это Фермин Ромеро де Торрес.
– К вашим услугам, – произнес бродяга дрожащим голосом.
Отец сдержанно улыбнулся и протянул ему руку. Нищий не отважился пожать ее, устыдившись собственного вида и своих грязных рук.
– Послушайте, я, пожалуй, пошел, а вам счастливо оставаться, – пробормотал он.
Отец осторожно подхватил его под руку:
– Ни в коем случае, сын сказал, что вы пообедаете с нами.
Бродяга смотрел на нас с испугом, затаив дыхание.
– Почему бы вам не подняться и не принять горячую ванну? – спросил отец. – А потом, если захотите, мы можем пройтись до Кан-Соле.
Фермин Ромеро де Торрес понес бессвязную околесицу. Отец не переставая улыбался, волоча его вверх по лестнице, в то время как я запирал магазин. После долгих уговоров, применяя тактику, основанную на обмане противника, и отвлекающие маневры, нам удалось засунуть его в ванну, заставив снять лохмотья. Голый, он напоминал фотографию голодающего времен войны и дрожал, как ощипанный цыпленок. На запястьях и щиколотках виднелись глубокие вмятины, а на теле – уродливые шрамы, на которые больно было смотреть. Мы с отцом в ужасе переглянулись, но промолчали.
Бродяга позволил себя помыть, все еще дрожа от испуга, как ребенок. Подыскивая ему в сундуках чистое белье, я слышал, как отец говорил с ним, не умолкая ни на секунду. Наконец я нашел давно не ношенный отцовский костюм, старую рубаху и смену белья. Из того, что мы сняли с бездомного, даже обувь и та в дело не годилась. Я выбрал ботинки, которые отец не надевал, потому что они были ему малы. Лохмотья, включая подштанники, отвратительного вида и запаха, мы завернули в газету и отправили в помойное ведро. Когда я вернулся в ванную, отец сбривал у Фермино Ромеро де Торреса многодневную щетину. Бледный, пахнувший мылом, он как будто сбросил лет двадцать. Мне показалось, они успели подружиться. Возможно, под расслабляющим воздействием соли для ванн бродяга даже раззадорился.
– Вот что я вам скажу, сеньор Семпере, если бы судьба не вынудила меня делать карьеру в сфере международной интриги, я наверняка посвятил бы жизнь гуманитарным наукам. Вот это – мое. В детстве я был одержим поэзией, желал славы Софокла и Вергилия, от высокой трагедии и древних языков у меня до сих пор мурашки бегут по телу, но мой отец, да упокоится он с миром, оказался грубым невеждой, желавшим, чтобы хотя бы кто-то из его детей поступил на службу в жандармерию. Ни одну из моих шести сестер не приняли в гражданскую гвардию, несмотря на излишнюю растительность на лице, которая всегда отличала женщин нашего рода по материнской линии. На смертном одре мой родитель взял с меня клятву: я поклялся, если не надену треуголку, стать государственным служащим, а свои поэтические амбиции навсегда оставлю. Я человек старой закалки, для таких, как я, слово отца – закон, даже если отец – осел, вы ж меня понимаете. Однако не подумайте, будто в годы моей богатой приключениями службы я перестал оттачивать свой ум. Я много читал и до сих пор могу процитировать по памяти отрывки из пьесы «Жизнь есть сон».