реклама
Бургер менюБургер меню

Карло Вечче – Улыбка Катерины. История матери Леонардо (страница 83)

18

Напряжение спало. Теперь и в самом деле все кончено. Нас тянет обняться, мешает лишь нужда соблюдать приличия и достоинство. Счастлива даже монна Джиневра. Прежде чем отпустить меня восвояси, она хочет перемолвиться еще парой слов. Остальные уже спустились во двор и, укрывшись в повозке, мчатся в сторону замка, поскольку начинается ливень. В зале только мы вдвоем. За этими стенами незамужнюю женщину ждет множество опасностей, говорит Джиневра. К несчастью, в этом мире женщина никогда не бывает по-настоящему свободной. Свобода – всего лишь иллюзия. Всегда есть кто-то, готовый воспользоваться ее слабостью, навязать свою волю, совершить насилие или бесчинство. Вот почему она не хотела отпускать Катерину. Но теперь та вылетела из клетки, и я должен поклясться именем Господа нашего, что я обеспечу не только будущее ребенка, но и будущее самой Катерины, насколько того позволит нынешнее общество. Мне предстоит со всей возможной тактичностью подумать о ее счастье, ее свободе, завоеванной ценой стольких страданий.

И последнее, а потом можете идти, сказала она, протянув мне свернутую салфетку. Внутри оказался медальон с ликом Мадонны, переломленный пополам. Я с тяжелым сердцем понял, что это значит, и Джиневра немедленно мне это подтвердила. Вторая его половина – в Воспитательном доме, на шее нашего с Катериной первенца. Если я решу отыскать его и помочь на жизненном пути, Господь вознаградит меня за это, а этот знак поможет мне узнать малыша: половинки идеально совпадут. Монна Джиневра велела окрестить его двумя именами, первым она выбрала, потому что ей казалось правильным, чтобы ребенок носил имя того, кто несет тяжелую ответственность за его зачатие; второе предложил Донато, вероятно, с сожалением вспоминавший об отце, которого оставил еще в детстве. И теперь ребенок, старший брат Леонардо, зовется Пьеро Филиппо.

С огромным трудом, борясь с проливным дождем, я добираюсь до палаццо Кастеллани, а кругом носятся люди, с воплями бросаясь закрывать свои дома и лавки, поскольку Арно поднимается и может выйти из берегов. Мне хочется попрощаться с рыцарем и его женой, а также с Катериной и Леонардо. Завтра утром я отправлюсь в Винчи, и меня ждет множество дел. Сегодня, не желая никого стеснять, я уже заказал каморку на постоялом дворе Гуанто, это практически напротив, у монастыря бернардинцев, лишь бы Арно не разлился и не унес нас всех. Я кланяюсь монне Лене и ее дочери Марии, обнимаю Катерину, которой нужно поскорее переодеться, а потом покормить Леонардо. Я провожаю их глазами и сердцем: мы снова увидимся только после моего возвращения, а я вернусь только тогда, когда сделаю то, в чем поклялся монне Джиневре. Не знаю пока, как этого добиться, но как-нибудь справлюсь. Провидение, помогавшее нам до сих пор, не оставит нас на полпути к цели.

Я остаюсь наедине с рыцарем, впервые спустившимся со своего Олимпа. Он приглашает меня задержаться на минутку, наливает бокал лучшего вина с собственных виноградников в Антелле. Мы впервые пьем вместе. Да, вино и впрямь хорошее. Согревает, ведь с меня все еще льет. Катерина забыла на столе свой пергамент, для нее он не имеет значения, есть куда более насущные вещи, о которых стоит подумать. Развернув его, рыцарь вдруг хохочет. Поистине великим, говорит он, может считаться нотариус, умудрившийся заверить договор даже в будущем. И он сует мне под нос datatio, где написано: die secunda mensis decembris. Да откуда же декабрь? Сегодня 2 ноября! Выходит, из-за меня ему придется заплатить монне Джиневре еще за месяц найма кормилицы; и рыцарь снова хохочет. Как можно совершить такую грубейшую ошибку? Я ведь экзамены проваливал из-за меньшего! Снова взглянув на имбревиатуру, которую я упрятал в сумку, чтобы уберечь от дождя, я обнаруживаю еще большую путаницу: там я написал die XXX octobris, потом поспешил исправить, но не на 2 ноября, а на die prima novembris. Так какой же сегодня день? Пустое, заключает рыцарь, залпом опорожняя бокал чистейшего горного хрусталя, какое это теперь имеет значение? Что есть время? Что есть дни, месяцы или даже годы в масштабах Вселенной? Ничто. Взмах крыльев бабочки.

Донато

Дом на виа ди Санто-Джильо во Флоренции,

16 апреля 1466 года

Говорят, когда подходит время оставить земную жизнь, перед глазами проносится все, что случилось пережить, даже то, что давно забыто, чему ты позволил раствориться в ночной темноте. Быть может, сами засовы и решетки телесной тюрьмы начинают ослабевать и таять, и тогда из глубин, из самых сумеречных уголков души, свободных от этих оков, возникают призраки прошлого, сперва как робкие посетители, трепещущие, боязливые, затем все назойливее и громче, как вышедшая из берегов река, внезапно, одномоментно заполняя собой все комнаты. Это происходит со мной уже две-три недели, пока снаружи зарождается чудо или иллюзия новой весны, которой мне уже не испытать. Я четко осознаю, что эта весна станет для меня последней. Когда являются знаки, куда более ясные и очевидные, чем даже физическая боль, уже несколько месяцев назад приковавшая меня к постели и каждый день забирающая еще немного крови и дыхания, то и в самом деле настало время завершать мою историю. Miserere mei, Domine, quoniam infirmus sum.

Я словно очнулся от долгого сна. Прямо сейчас, оказавшись на пороге сна еще более долгого, глубокого, без сновидений. Я помню все. Каждое событие, даже самое незначительное. Отца, допоздна работавшего в том самом доме, где теперь умираю я, в большой комнате на первом этаже, ныне пустой и заброшенной, но бывшей тогда сердцем его лавки и всей жизни, с видом на огород, которого больше нет, во времена оны залитый солнечным светом, которого тоже больше нет, осталась лишь тень грандиозного купола, нависшего над нашим домом. Ребенком я часто подглядывал из-за двери, как отец ведет резец, как проделывает в древесине кедра последнюю бороздку, куда ляжет тонкая полоска перламутра, как ложится в мягкую постель надушенное тело любовника.

О, эти ощущения, фрагменты уходящей жизни… Воспоминания, самые сильные, вонзающиеся, словно гвозди, в нашу бедную плоть… Порка, что задал мне отец ивовым прутом, свежесрезанным, гибким, как змея, жгучая боль, металлический привкус собственной крови во рту. Звонкая музыка золотобитных молотов, запах расплавленного золота и серебра, капающих из тигля, запах старых кирпичей, перемалываемых в порошок, чтобы смешать аффинат, мышей и плесени в камерах Пьомби, моря, водорослей и людей, сходящих с галер, прибывающих в Венецию. А после – голоса, языки, наречия, мешавшиеся в Риальто и на складах: венецианцы, падуанцы, кьоджотти, фриуланцы, евреи, немцы, богемцы, турки, греки, армяне; и шепот проституток, и крики менял у Сан-Якомето, и колокола Сан-Марко, и алая хоругвь «Бучинторо», хлопающая на ветру… Как от всего этого хотелось жить! И как прекрасна была молодость!

Множество лиц, глаз, улыбок, людей, которых больше нет. Старый парон Бальдассарре, вернувшийся из путешествий по далеким сказочным мирам. Достопочтенный Себастьяно Бадоер. Верный Муссолино и ушлая Паска. Мастер Томазо и монна Бенвеньюда. Бедняжка Кьяра, несчастная моя жена. Раб Дзордзи и ужас, охвативший меня, когда его кровь хлынула на пол. Святой брат Христофор. Все они давно умерли. И ты, Луче, единственная любовь моей жизни! Ты, чьи глаза были подобны звездам! Как ты пела, аккомпанируя себе на лютне! Я и теперь помню те слова: «Тебе шепчу я с обожаньем, с сожаленьем: „Звезда моя, когда ж ты утолишь мое томленье?“»

Но пока жизнь нас не покинула, а милосердная смерть дает последнюю короткую передышку, давайте-ка лучше вспомним о живых. И первая моя мысль – о Джиневре, отчаянно сражавшейся со всем и вся, даже со мной, едва заметившим и ее саму, и тот дар невинности и любви, что она вручила мне еще юной девушкой; и лишь когда судьба бросила меня, разбитого, оборванного, нуждающегося, в ее объятия, сумевшей наконец довести дело до замужества. Я думаю о Себастьяно, моем сыне, живущем в Венеции, не знаю, впрочем, жив он или мертв, но верю, что жив-здоров и ждет известий, что я отбросил концы. Думаю о Полиссене, нашей с Луче дочери, теперь уже взрослой, тридцатилетней, единственном сохранившемся свидетельстве, что некогда эти мужчина и женщина любили друг друга. Где она теперь? Что с ней?

И еще Катерина. Сколь же ярки воспоминания о том, как она легко соскочила с лодки Дзуането на причал. Он не была закована в цепи и походила вовсе не на рабыню, а на левантийскую принцессу, что, сойдя с галеи, полной золота, слоновой кости и шелка, презрительно оглядывалась по сторонам, силясь понять, достоин ли ее мир, до которого она снизошла. Золотые волосы, синие, словно небо, глаза. Длинные тонкие руки, мягкая, шелковистая, чуть поблескивающая кожа. Юное, гибкое тело дикой кошки. Но у меня ни разу, даже на миг, не возникло желания овладеть им. Она была моей рабыней, мне ничего не стоило в любую секунду дать волю своим самым низменным инстинктам. И все же я с самого начала почувствовал ее свободу, внутреннюю энергию, которую ни одна сила и ни один документ не смогли бы обуздать. В глубине души я знал, что она – ангел. Ангел, явившийся спасти меня, освободить, пусть даже от меня самого и моих собственных демонов.