реклама
Бургер менюБургер меню

Карло Вечче – Улыбка Катерины. История матери Леонардо (страница 35)

18

Катюша взволнована, ее глаза блестят, она не знает, смеяться ей или плакать. Я глажу ее по руке, стираю пальцем влагу с ресниц. Радостная, согретая вином и огнем Катюша, забыв былые невзгоды, пляшет у очага босиком, в одной лишь тонкой рубахе, мелко подпрыгивая на черкесский манер, встряхивая золотыми кудрями, и я танцую вместе с ней, совершенно завороженная этим диким ангелом, а потом, трепеща от благоговения, преклоняю колена, как перед священной Влахернской иконой. Zhimichételnaya moya Katiusha, milaya moya.

И вот брезжит рассвет великого дня. Дня отъезда. Первый свет проникает в кухню сквозь щель под дверью, ведущей во двор. Пора вставать, еще так много дел. Слышен бой часов на башне. Я вздрагиваю: до чего же он не похож на звук колокола в моей деревне. Тот раскачивали людские руки, этим заправляет зубчатое металлическое колесо, отчего звон делается холодным и однозвучным.

Я не раз видела на площади тот белый квадрат с длинным золотым стержнем посередине. Должно быть, его изобрел сам дьявол, дабы уловить время, данное Господом людям, чтобы те распорядились им во благо, прожив жизнь в полноте и радости во славу Божию; так что время это принадлежит Богу, не людям. Но какой-то нечестивый грешник, дабы поработить все живые существа и все творения Божии, животных, деревья, камни, а также и других людей, женщин и мужчин, которых Бог создал свободными, а не рабами, решил обмануть мир иллюзией, что время существует само по себе и что люди могут распоряжаться им по собственному усмотрению. Ничего, еще немного, и мы окажемся в Венеции, и тогда все изменится, думаю я и иду будить Катюшу.

6. Донато

Палаццо Бадоер, Венеция, 26 апреля 1440 года

Сколько я уже живу здесь, в Венеции?

Я и сам не знаю, равно как успел позабыть, сколько мне лет и в каком году родился. Слишком часто называл разные цифры: в прошениях о гражданстве, в налоговых отчетах, в тысячах других бумажек, где заставляют писать, кто ты, как тебя зовут, когда родился, где живешь, сколько зарабатываешь… И все ради того, чтобы надеть ярмо, внести в какой-нибудь реестр, обложить налогами и поборами. Мне же с детства хотелось быть свободным: свободным, а не прикованным навечно, словно раб, к одной семье, жене, компании друзей, цеху, ордену, городу. Даже к Венеции, которую я безумно люблю, ведь, по сути, это и есть мой город. Впрочем, нет: принадлежи он мне, я бы тоже принадлежал ему. Но я хочу быть и оставаться свободным, приходить и уходить, когда и как вздумается.

Свобода – вот что было паролем, самым священным и почитаемым словом в городе, где я родился, Флоренции: фьорентина либертас, флорентийская свобода. Это слово поднимало простой народ против богатых и могущественных, тех, кто издревле стремился подавить его тяжестью законов, постановлений, налогов. Точно гневная разлившаяся река, устремлялись люди на улицы и площади, когда изгнали герцога Афинского[55] или когда чесальщики-чомпи, мелкие ремесленники на службе цеха шерстяников, восстали, чтобы обрести достоинство, в котором им прежде было отказано. Я до сих пор помню рассказы отца, Филиппо ди Сальвестро Нати, прозванного Тинта, Краснорожим: он вместе с прочими ремесленниками, членами Младших цехов и другим тощим народом вышел тогда на улицы, выкрикивая «Свобода!» и все такое.

Но не для того, чтобы воспитать тягу к свободе, рассказывал мне об этом отец, нисколечко. Все его истории кончались одинаково: кто поднял голову, тот ее и сложит, а к власти как ни в чем не бывало вернутся старые угнетатели. Ну, бросят народу кость, переписав слегка закон, дадут кому-нибудь из простолюдинов пару месяцев посидеть в приорах или квартальных гонфалоньерах, а после прогонят прочь. Так, внушив иллюзию, что поделятся властью, они нас и обманывают. Мои родители тоже были обмануты. Отец добрых три раза избирался приором, едва не лопался от гордости, расхаживая по городу в черном лукко[56], но его руки так и остались грубыми, мозолистыми, перепачканными клеем и опилками. А правили городом все те же несколько семейств, что и раньше, они ведь даже из бунтов ухитрялись извлекать выгоду. Отцовская мораль была предельно проста: держись своей семьи, своей мастерской, своего цеха, учись ремеслу, честно зарабатывай себе на кусок хлеба. И не вздумай шляться туда-сюда, не то кончишь хуже некуда.

А я считал, что вся эта премудрая школа жизни, подкрепленная к тому же регулярными порками, гроша ломаного не стоит. Мне хотелось бежать как можно дальше от этого дома, этой мастерской, от узенькой улочки, где мы жили. Я тогда еще не знал, чего хочу на самом деле, как не знает этого любой мальчишка, переполненный мечтами и иллюзиями: помню только, что хотел бежать, восстав тем самым против отца. Бежать – и точка, чтобы доказать ему и ему подобным, что кончу не так уж плохо.

Теперь, состарившись сам, я стал несколько снисходительнее к отцу. В моих воспоминаниях, со временем вытесняющих пережитые страдания и смягчающих превратности судьбы, он предстает человеком, положившим всю свою жизнь на алтарь семьи и работы. Сколько помню, он всегда торчал в мастерской, на первом этаже нашего старого дома по виа ди Санто-Джильо, сразу за церковью Сан-Микеле-Висдомини, в тени бесконечной стройки собора Санта-Репарата. Рабочих часов отец не соблюдал, частенько засиживаясь куда позже обязательного перерыва на вечерню, а после запирался в самой дальней, выходящей в сад части дома, где тайком, при свете тусклой лампы, чтобы не застала ночная стража, заканчивал тонкую резьбу.

Он был столяром, как и его отец Сальвестро. Я тоже должен был им стать – и, разумеется, стал. Как ни старайся, от судьбы не убежишь. Наверное, мой отец прав: семейное дело – это судьба, и для нас, Нати, она состоит в том, чтобы быть столярами, то есть людьми подчиненными. Столяры вместе с плотниками образуют Младший цех. Мы мастера по производству вместилищ из дерева, любого вида и для любой цели: ящики для путешествий и перевозок; шкафы для хранения, сундуки для одежды, скатертей и простыней; шкафчики и шкатулки, главным образом для драгоценностей; туалетные столики; сундуки и ящики со стальной обвязкой и сложными замками для банкиров и просто богатых людей, хотя годятся они и для государственных служб; наконец, особый тип, для хранения костей и прочих бренных останков, в виде которых нам достаются тела святых, мужчин и женщин, и которые наша мать-Церковь требует почитать как мощи.

Отцу хватило ума понять, что в мире, где бедняки становятся только беднее, а богачи богатеют до такой степени, что уже и не знают, куда девать деньги, не стоит растрачивать себя на изготовление громоздких и неказистых ящиков для путешествий и перевозок; куда лучше заняться штучными предметами роскоши для избранных: за них надутые магнаты из жирного народа станут платить огромные деньги, лишь бы выставить эти уникальные предметы на всеобщее обозрение у себя дома, заставив соперников умирать от зависти. Да, именно таких и надо доить. Тем более что спрос, как во Флоренции, так и за ее пределами, только увеличивался.

Наиболее востребованной продукцией тогда считались лари и сундуки-кассоне для приданого невест, богато украшенные золоченой резьбой и расписанные самыми известными художниками. Отца, впрочем, они не интересовали, поскольку в этом случае его столярное мастерство, а вместе с ним и заработок совершенно затмевали художник и позолотчик. Куда больше можно было заработать на шкатулках и поставцах, небольших, но искусно продуманных и собираемых им самим под заказ клиента. Так отец мог контролировать все этапы работы, даже те, что поручал другим ремесленникам и художникам, в зависимости от того, покрывались ли дверцы и крышка драгоценным металлом, кожей или слоновой костью: ковку железа для замков; плавку и чеканку золота и серебра для рельефов и чернения; дубление и окрашивание шкур с последующим тиснением традиционных флорентийских мотивов и непременной лилией; резьбу по пластинам из слоновой кости.

Остальное было исключительно его заботой. Исполнение корпуса, в форме параллелепипеда или многоугольной призмы, заключавшего в себе чудо геометрической организации пространства, все эти крошечные отсеки и ящички, появляющиеся и исчезающие по мановению пальца, ну и, конечно, потайные отделения, где мадонна могла спрятать компрометирующую записку от любовника или жемчужное ожерелье, надеваемое на голое тело только к его приходу. Тщательный подбор ценных, практически вечных пород дерева, кропотливая резьба, игра стыков и разноцветная инкрустация. Сюжеты для изображений на золотых, серебряных или костяных пластинах, список которых после согласования с заказчиком передавался художникам: самые красивые, фигурки обнаженных мужчин и женщин, сжимающих друг друга в объятиях, и парящих над ними ангелов, предназначались для свадебных ларцов. Наконец, сборка всей деревянной конструкции, маленького шедевра, каждый из которых отец, закончив, со слезами на глазах разглядывал целую ночь при свете свечи, поскольку наутро их приходилось отдавать, а мешочек с золотыми монетами никак не мог заменить ему любовь и страсть всей жизни.

Впрочем, так я говорю теперь, отыскав с годами причину понять и простить отца, царствие ему небесное. Но тогда – нет, тогда я ненавидел его всеми фибрами души и хотел только одного: сбежать куда подальше, лишь бы не продолжать его ремесла, не становиться пожизненным рабом мастерской, верстака, потрепанных инструментов в пятнах трудового пота, рабом этих тупых заказчиков, смотревших на нас свысока и считавших быдлом.