Карл Уве Кнаусгор – Моя борьба. Книга вторая. Любовь (страница 4)
Гейр, когда я завожу об этом речь, а мы ежедневно беседуем час по телефону, всегда цитирует Свена Столпе: он где-то написал, что Бергман стал бы Бергманом, где бы он ни рос, имея в виду, что человек равен себе независимо от условий. Первична манера, в которой человек общается с семьей, а не семья. Меня с детства учили, что черты характера, особенности поведения, поступки и явления объясняются социумом, в котором они проявились. Биология и генетика, то есть врожденные факторы, в расчет не брались, и если вдруг всплывали, то шли по разряду подозрительных фактов. На первый взгляд такой подход кажется гуманистическим, благо он тесно связан с представлением о полном равенстве людей; но если вдуматься, то никак не меньше оснований расценивать его как механистический: люди рождаются пустыми и отдают право формировать себя окружению и среде. Я долгое время видел здесь чисто теоретическую проблему, настолько фундаментальную, что от нее, как от бруска в прыжках в длину, можно оттолкнуться почти в любой дискуссии: насколько нас формирует среда; неужели люди изначально все одинаковые и лепи из них что хочешь; а можно ли растить хороших людей, воздействуя на условия их жизни, – вспомним, как поколение наших родителей верило в государство, в образовательную систему и в политику, а также с каким сладострастием они отвергали все старое и утверждали свою новую правду, завязанную не на то уникальное и неповторимое, что происходит в душе одного конкретного человека, но на его внешние связи, на коллективное и всеобщее; лучше всех, пожалуй, это сформулировал в 1967 году всегдашний летописец своего времени Даг Сульстад в тексте, включающем хрестоматийную фразу «мы не хотим приделывать чайнику крылья»: долой духовность, долой душевный трепет, даешь новый материализм, – а что эти лозунги и снос старых районов города ради строительства шоссе и парков связаны между собой, вот это левым радикалам в голову не приходило, сами они, конечно, были против сноса исторической застройки; наверно, оно и не могло прийти им в голову тогда, связь капитализма и уравниловки, государства всеобщего благоденствия и либерализма, марксистского материализма и общества потребления стала очевидной к нашему времени, потому что никто не насаждает равенство так успешно, как деньги, они стесывают все различия, и если твой характер и твою судьбу кто-то может сформировать, то идеальным формовщиком окажутся деньги, что и видно на примере очаровательного феномена – толпы людей, зацикленных на своей индивидуальности и неповторимости, демонстрируют ее, совершая идентичные покупки, а те, кто наставил их на этот путь, нахваливая равенство, подчеркивая значимость материальной стороны дела и требуя перемен, теперь клянут эти плоды своих усилий и считают их происками врагов, – впрочем, мои умозаключения, как всякое упрощение, не совсем справедливы; жизнь не уравнение, у нее нет теоретической части, одна практика, и, как ни велико искушение сформулировать взгляд целого поколения на общественное устройство исходя из его представлений о роли наследственности и среды, это лишь литературный искус, то есть радости от самого процесса размышления, коротко говоря, от умения притянуть мысль к максимально разномастным сферам человеческой деятельности, здесь больше, чем радости изречь истину. В книгах Сульстада небо низко, земля близко, он необычайно тонко улавливает колебания в общественных настроениях, от ощущения отчужденности в шестидесятые годы к восторженному увлечению политикой в начале семидесятых и, как раз когда задули эти новые ветры, к отстраненности от нее в конце того же десятилетия. Иметь такой встроенный флюгер для писателя не плюс и не минус, а материал, вектор, тем более что в случае Сульстада все важное сконцентрировано в другом, а именно в языке, сверкающем неостаромодной элегантностью, излучающем особое свечение, неподражаемом и исполненном духа. Такому языку нельзя научиться, нельзя купить за деньги, и в этом его ценность. Нет, мы не рождаемся одинаковыми, а потом житейские обстоятельства складывают наши жизни по-разному, наоборот – рождаемся мы разными, но житейские обстоятельства делают наши жизни более похожими.
Стоит мне подумать о своих троих детях, я отчетливо вспоминаю не только черты лица каждого ребенка, но и внушаемое им чувство. Оно постоянно, неизменно, оно и есть то, «каков» он для меня. И это «каков» уже было в каждом, когда я их впервые увидел. Они еще ничего не умели, а такую доступную им малость, как сосать грудь, рефлекторно поднимать руки, смотреть вокруг, гримасничать, делали одинаково, так что «каков» не имеет отношения к особенностям, к умениям, что человек может, что нет, – это свет, идущий изнутри.
Характеры, а они исподволь проявились в первые же недели и тоже дальше не менялись, у всех них настолько разные, что поневоле засомневаешься, играют ли условия, в которые мы ставим детей, то есть наше поведение и обращение с ними, такую уж решающую роль в воспитании. У Юнна характер мягкий, дружелюбный, он обожает своих сестер, самолеты, поезда и автобусы. Хейди открыта миру и вступает в контакт со всеми подряд, ее интересуют наряды и обувь, она соглашается носить только платья и уверена, что у нее хорошая фигура, например, как-то раз, стоя в раздевалке бассейна перед зеркалом, она сказала маме, Линде: «Смотри, какая у меня красивая попа!» Хейди не терпит, если ее ругают; стоит повысить голос, она отворачивается и пускает слезу. Ванья, напротив, никогда не остается в долгу, у нее бешеный темперамент, она волевая, впечатлительная и безошибочно чувствует людей. У нее отличная память, она знает наизусть большинство книг, которые мы ей читаем, и реплик из фильмов, которые мы смотрим. И чувство юмора у нее есть, дома она часто нас смешит, но вне дома мгновенно поддается общему настроению, и если вокруг оказывается много нового или непривычного, то замыкается в себе. Стеснительность стала проявляться у нее месяцев в семь: стоило незнакомому человеку подойти близко, она просто закрывала глаза, как будто спала. Изредка она и до сих пор так делает, например, если она сидит в коляске и мы неожиданно встречаем на улице родителя из детского сада, глаза у нее закрываются сами собой. В Стокгольме в детском саду – он был у нас прямо напротив дома – Ванья после периода робкого и осторожного сближения очень подружилась с мальчиком своего же возраста, звали его Александр, и они на пару так уходили вразнос на детской площадке, что воспитателям время от времени приходилось защищать его от Ваньи, он не выдерживал ее напора. Но обыкновенно он расцветал при виде ее и мрачнел, когда она уходила; с тех пор Ванья предпочитает играть с мальчиками, ей очевидно нужна физическая разрядка, буйство, потому что это просто позволяет быстро справляться с чувствами.
В Мальмё она пошла в другой сад, на Вестер-Хамнене, искусственном острове, где селятся люди с деньгами, и поскольку Хейди была совсем маленькая, то приучал Ванью к садику я. Каждое утро мы садились на велосипед и ехали через город, мимо старых верфей в сторону моря; Ванья – обхватив меня сзади руками, в маленьком шлеме, и я – на дамском велосипедике, упираясь грудью в коленки, но веселый и беззаботный, потому что город был для меня по-прежнему новым и на игру света на небе по утрам и вечерам я смотрел незамыленным взглядом, не как на данность. То, что Ванья просыпалась со словами: «Не хочу в садик», иногда и со слезами, я списывал на привыкание, конечно же, постепенно ей все понравится. В садике она наотрез отказывалась слезать с моих рук, чем бы три тамошние юные воспитательницы ее ни заманивали. Я считал, что лучше бы мне уйти и оставить ее саму разбираться, но ни они, ни Линда слышать не хотели о подобной жестокости, поэтому я сидел в углу на стуле с Ваньей на коленях, вокруг возились играющие дети, за окном сияло яркое солнце, с течением дней отсвечивая все более по-осеннему. Завтракали они на улице, воспитательницы раздавали им кусочки яблока и груши, но Ванья соглашалась сесть за стол только в десяти метрах ото всех, и, когда мы с ней так делали, я, хоть и улыбался извиняющейся улыбкой, вовсе не удивлялся, потому что это абсолютно моя манера общения с людьми, но как она узнала о ней в свои два с половиной года? Естественно, воспитательницы постепенно сумели отклеить ее от меня, так что я уже мог под ее душераздирающий плач уехать писа́ть, а через месяц я оставлял и забирал ее без проблем. Но она по-прежнему иногда говорила, что не хочет идти, по-прежнему иногда плакала, и, когда нам позвонили из другого садика, по соседству, что у них есть свободное место, мы перешли к ним без колебаний. Назывался он «Рысь» и был