реклама
Бургер менюБургер меню

Карл Кнаусгорд – Прощание (страница 51)

18

В ней есть что-то банковское, нет? Мягкость и белизна кожи, конечно, тут ни при чем. Интересно, ее бедра, словно бы растекшиеся внутри брюк, когда она села, – как бы они белели в ночных сумерках какого-нибудь гостиничного номера?

Я попытался проглотить комок, но во рту пересохло, и слюна не дошла до горла. Перед нашим рядом остановился новый пассажир, пожилой мужчина с землистым лицом, угрюмый и худой, в сером костюме, он сел с краю у прохода, не взглянув на нас с ней.

– Boarding completed, – произнес голос из динамика.

Я немного подался вперед, чтобы видеть небо над аэродромом. На западе в тучах показался просвет, и низкорослый лесок невдалеке, озарившись солнцем, вспыхнул яркой зеленью. Включились моторы. Стекло в иллюминаторе завибрировало. Женщина рядом со мной оторвалась от книги и, заложив пальцем страницу, устремила взгляд прямо перед собой.

Папа летать боялся. В детстве я только в таких случаях видел, чтобы он пил. Как правило, он избегал самолетов. Когда надо было куда-то ехать, мы отправлялись на машине, неважно, в какую даль, но изредка ему все-таки приходилось лететь, и тогда он накачивался без разбору тем, что находилось в кафе аэропорта. Избегал он, кроме самолетов, еще много чего другого, но я об этом как-то тогда не задумывался и не замечал, ведь то, что человек делает, как бы заслоняет собой то, чего он не делает, и то, чего папа не делал, в глаза не бросалось, тем более что ничего невротического в нем не было. Так, он никогда не ходил к парикмахеру, а всегда сам стриг себе волосы. Никогда не ездил на автобусе. Никогда не ходил в ближний магазин, а всегда в большой супермаркет на окраине города. Все эти ситуации были связаны с необходимостью вступать в контакт с другими людьми или просто показаться им на глаза, и хотя он был по профессии учителем, а значит, каждый день появлялся перед классом и разговаривал с учениками, регулярно проводил родительские собрания, он тем не менее старательно избегал таких ситуаций. Что в них было общего? Может, все они предполагали участие в некой случайным образом возникшей общности? Что он предстанет там в таком свете, который не может контролировать? Что в автобусе, в парикмахерском кресле, перед кассой супермаркета он чувствовал себя уязвимым? Вполне возможно, что так. Но когда я был с ним рядом, я не обращал на это внимания. Только много, много лет спустя я вдруг удивился, что никогда не видел папу в автобусе. Что он никогда не участвовал в родительских мероприятиях, связанных с нашими с Ингве занятиями по интересам, я тоже как-то не замечал. Однажды он присутствовал на вечере в честь окончания учебного года, сидел у стенки и смотрел оттуда пьесу, которую мы разучили. Я играл в ней главную роль, но, к сожалению, не выучил текста. После прошлогоднего успеха мной овладела детская самонадеянность: зачем это я буду зубрить все реплики, и так сойдет, думал я, но, когда вышел на сцену, у меня отчасти, наверное, оттого, что в зале присутствовал отец, все окончательно вылетело из головы, я не мог вспомнить ни строчки, и на протяжении всего длинного спектакля про город, главу которого я представлял, мне приходилось повторять то, что суфлировала учительница. В машине по дороге домой он сказал, что ему еще никогда не было так стыдно и что он никогда больше не придет ко мне на школьный вечер. И он сдержал свое обещание. Ни разу он не ездил со мной и на бесчисленные футбольные матчи, ни разу, в отличие от других родителей, не показывался в толпе болельщиков, когда мы играли на своем стадионе, но я и на это как-то не обращал внимания и не видел тут ничего особенного: такой уж он есть, мой отец, и другие отцы такие же, ведь дело было в конце семидесятых – начале восьмидесятых годов, а тогда отцовство предполагало, по крайней мере в практическом отношении, нечто менее содержательное, чем теперь.

Впрочем, однажды он меня видел.

Это было зимой, когда я учился в девятом классе. Он взялся подбросить меня до стадиона в Хьевике, у нас предстоял тренировочный матч с какой-то командой из внутренних областей Норвегии, а ему надо было дальше, в Кристиансанн. Мы ехали, как всегда, молча, он – положив одну руку на руль, локоть другой высунув в окно, я – сложа руки на коленях. Тут меня вдруг осенило, и я спросил его, не останется ли он посмотреть наш матч. Нет, не могу, сказал он, мне надо в Кристиансанн. Я так и думал, сказал я. В моем тоне не было никакой обиды, ни малейшего намека, что мне на самом деле хотелось бы, чтобы он посмотрел этот матч, не такой уж и важный, – простая констатация, что я так и думал. И вот в конце второго тайма я вдруг увидел его машину у боковой линии, за метровыми снежными сугробами. За лобовым стеклом смутно виднелась знакомая фигура. Когда до конца матча оставалось всего каких-то несколько минут, я получил прекрасный пас с края от Харалда, оставалось только подставить ногу, я так и сделал, но не правую, а левую, которой владел хуже, удар пришелся по мячу немного неточно, и мяч улетел мимо ворот. По дороге домой он это прокомментировал. «Ты упустил шанс, – сказал он. – А такой был шанс. Не думал, что ты не забьешь». – «Ну да, – сказал я. – Но мы же выиграли». – «С каким счетом?» – «Два – один», – сказал я, мельком взглянув на него: сейчас он спросит, кто забил два мяча. К счастью, он спросил. «А ты забил?» – спросил он. «Забил. Оба мяча».

Самолет остановился у взлетной полосы, моторы набрали обороты, и тут я, уткнувшись лбом в стекло иллюминатора, заплакал. Откуда ни возьмись вдруг хлынули слезы. Я сразу понял, что это идиотизм, сентиментальность, глупость. Но все было напрасно, я провалился во что-то мягкое, смутное и безграничное и не мог из него выбраться, пока самолет через несколько минут не оторвался от земли и, ревя моторами, не стал набирать высоту. Тут наконец мысли у меня прояснились, и, наклонив голову, я вытер глаза, оттянув ткань футболки большим и указательным пальцами, и сидел уставившись в окно, пока не почувствовал, что внимание соседки ко мне ослабло. Тогда я откинулся на спинку и закрыл глаза. Но это был не конец. Я чувствовал, что все только начинается.

Едва самолет набрал высоту и лег на горизонтальный курс, как уже снова повернул носом вниз и пошел на посадку. Стюардессы носились по проходу с сервировочными столиками, раздавая пассажирам кофе и чай. Ландшафт внизу, сначала в виде отдельных картинок, мелькавших сквозь разрывы в облаках, был суров и красив: зеленые острова, синее море, крутые горные склоны и белоснежные равнины, но постепенно, когда не стало облаков, он точно сгладился и поблек, сменившись вдруг обычным ругаланнским пейзажем. В душе у меня все пришло в движение. Хаотическим вихрем на меня нахлынули, казалось бы, забытые воспоминания, которые я пытался отогнать, поскольку мне совсем не хотелось без конца обливаться слезами и все время анализировать происходящее. Но куда там! Я ничего не мог с собой поделать. Я видел папу, как мы однажды ходили с ним на лыжах в Хуве, мы петляли среди деревьев в лесу, и в каждом просвете нам открывалось море, серое, тяжелое и могучее, причем запах моря, запах соли и водорослей, чувствовался постоянно, он как бы сопутствовал запаху снега и хвои; впереди, метрах в десяти от меня или в двадцати, – папа. Его не спасало ни новейшее снаряжение – лыжи «Сплиткейн», крепления «Ротефелла», – ни синий анорак, ходить на лыжах он все равно не умел, а ковылял на них, точно старичок; лыжи у него не желали скользить и не мчали его вперед, и мне совсем не хотелось, чтобы меня ассоциировали с этой беспомощной фигурой, поэтому я всегда держался от него на некоторой дистанции, воображая невесть что о себе и собственном стиле катания, который, несомненно, когда-нибудь принесет мне невиданный успех. Одним словом, я его стыдился. Тогда я, конечно, и не догадывался, что он купил все это лыжное снаряжение и выехал со мной на окраину Трумёйи, чтобы стать ближе ко мне, но сейчас, сидя с закрытыми глазами и притворяясь, что сплю, я, слушая, как по громкой связи пассажиров просят пристегнуть ремни и поднять спинки кресел, почувствовал, как мысль об этом вызывает у меня новый приступ слез. Я снова наклонился и прислонился к борту, чтобы укрыться от посторонних глаз, но уже без особой надежды, понимая, что мои спутники еще при отлете наверняка заметили, что оказались рядом с плачущим молодым человеком. Горло саднило, и я уже ничего не контролировал, раскис, как кисель, но не то чтобы раскрылся настежь, навстречу внешнему миру, его я почти не замечал, а навстречу тому, что внутри, где сейчас властвовали чувства. Единственное, на что я был способен ради спасения последних остатков самоуважения, – это не издавать никаких звуков. Ни всхлипа, ни вздоха, ни жалобы, ни стона. Только слезы текли градом и лицо перекашивалось всякий раз, как сознание того, что папа умер, достигало очередного пика.

О-о… О-о…

И вдруг наступило просветление, словно развеялся мягкий и смутный туман, который заполнял мою душу последние пятнадцать минут, он схлынул, как отлив, и, ощутив эту дистанцию, я не смог удержаться от смеха.

– Хе-хе-хе! – вырвалось у меня.

Я поднял руку и рукавом протер глаза. Мысль о том, что сидящая рядом женщина видела, как я только что плакал и мое лицо то и дело искажалось гримасой, а теперь вдруг слышит, как я смеюсь, вызвала у меня новый приступ хохота: