реклама
Бургер менюБургер меню

Карина Хвостикова – Очередь на счастье (страница 1)

18px

Карина Хвостикова

Очередь на счастье

Акт 1. Смерть, очередь и ключ

Глава 1. Тишина в 7:10

Утро начиналось не со света, а со звука.

Точнее, с последовательности звуков, выверенной пятидесятилетней привычкой, ритмом, по которому сверяли свои внутренние часы все обитатели квартиры номер пять в пятиэтажке на окраине города. Сначала – в шесть пятьдесят – доносился из-за стены, отделявшей квартиру от лестничной клетки, тяжелый, влажный кашель. Это просыпался Николай Иванович. Кашель был долгим, надрывным, с хриплым посвистом на выдохе, будто в груди у старика за ночь скапливалась не мокрота, а ржавчина. Он длился ровно до тех пор, пока не раздавался характерный щелчок – старый прапорщик включал настольную лампу с желтым, прожженным временем абажуром. Свет через щель под дверью его комнаты падал в темный коридор тонким, пыльным лезвием.

Следом, в шесть пятьдесят пять, начинала скрипеть пружинами раскладушка на кухне. Фаррух, не включая свет, аккуратно сворачивал свое спальное место, стараясь не грохотать железными ножками. Слышался шелест одежды, тихое бормотание на таджикском – утренняя молитва, произносимая шепотом в полумраке, где пахло вчерашним пловом и свежим укропом. Он ставил на плиту закопченный чайник, и через пару минут по квартире разносилось сначала глухое бульканье, а потом тонкий, свистящий звук пара, бьющего в крышку. Этот звук был будильником для Светланы.

В семь ровно из-за ее двери доносился первый звук дня – негромкий, сонный писк. «Ма-ам…» – тянула Даша. Светлана просыпалась мгновенно, будто и не спала, а лишь прикрыла глаза в ожидании этого зова. Ее тело, худое, с острыми плечами и впалым животом, вздрагивало, отрываясь от продавленного дивана, на котором она ночевала, уступив единственную кровать дочери. Она нащупывала на тумбочке очки в дешевой пластиковой оправе, натягивала на плечи растянутый, потертый на локтях халат цвета увядшей сирени и шлепала босыми ногами по холодному линолеуму коридора к двери комнаты Даши. «Иду, солнышко, иду», – глухо говорила она, голос скрипел от сна.

И наконец, в семь ноль пять, должен был произойти главный акт утренней симфонии. Из-за двери комнаты Алевтины Капитоновны, которую все называли бабой Катей, доносился щелчок тумблера, и начинало играть радио «Маяк». Сначала – позывные, торжественные и немного усталые. Потом – голос диктора, размеренный, неспешный, вещающий о событиях в стране и мире. Баба Катя никогда не регулировала громкость. Радио играло ровно настолько, чтобы быть слышным во всей квартире, но не мешать. Это был фон, метроном. Под этот звук Миша в своей комнате-каморке, бывшей кладовке, начинал стонать, переворачиваясь на узкой койке, под этот звук Фаррух разливал по кружкам крепкий чай, а Николай Иванович, откашлявшись, принимался громко цокать языком, приступая к утренней процедуре – чистке единственных своих зубов, вставленных в розовую десну протеза.

Но сегодня, в семь ноль пять, щелчка не последовало.

Сначала этого не заметил никто, кроме, возможно, Фарруха. Он, стоя у плиты и наблюдая, как в окно кухни пробиваются первые скудные лучи мартовского солнца, отраженные в грязном стекле соседней пятиэтажки, замер, прислушиваясь. Его рука с жестяной ложкой, которой он помешивал в миске творог, смешанный со сметаной, застыла в воздухе. Было тихо. Не просто тихо, а неестественно тихо. Парадоксальная тишина, пропитанная ожиданием несостоявшегося звука. Она давила на барабанные перепонки, становилась густой, физически ощутимой. Фаррух моргнул, его темные, глубоко посаженные глаза, обведенные усталыми тенями, метнулись к двери бабы Кати, расположенной в конце короткого коридора. Дверь была закрыта, как всегда. Из-под нее не пробивалась узкая полоска света.

«Поздно легла, наверное», – подумал он на ломаном русском, который крутился у него в голове. И продолжил готовить завтрак, но движения его стали осторожнее, как будто он боялся нарушить эту зыбкую, хрупкую тишину.

В семь десять свою дверь распахнула Светлана. Она вела за руку Дашу, девочку лет пяти, в розовой пижамке с вылинявшими котиками. Девочка терла кулачками глаза, ее светлые, пушистые волосы встали вихрем. Сама Светлана была уже одета – в старые, потертые на бедрах джинсы и простую серую кофту. На ногах – стоптанные домашние тапочки. Ее лицо, когда-то, должно быть, миловидное, теперь казалось заостренным, уставшим. Кожа, лишенная здорового цвета, была слегка землистой, под глазами лежали фиолетовые тени бессонных ночей. Она провела языком по сухим губам и повела Дашу в туалет, расположенный напротив кухни.

– Подожди тут, ладно? – сказала она девочке, оставляя ее в коридоре, и скрылась за дверью.

Даша прислонилась к стене, облезлой до штукатурки на уровне ее роста, и начала тихонько напевать себе под нос песенку из мультика. Она смотрела в сторону двери бабы Кати. И тоже ждала. Она не осознавала, чего именно, но привычный утренний ритуал был нарушен. Девочка нахмурила бровки.

В семь пятнадцать из своей комнаты вышел Николай Иванович. Он был одет в темно-синие тренировочные штаны, когда-то бывшие частью спортивного костюма, а теперь протертые на коленях до белых ниток, и застиранную тельняшку. На ногах – тяжелые войлочные тапочки. Его лицо, испещренное глубокими морщинами, как руслами высохших рек, было насуплено. Он нес в руке пустую жестяную кружку с облупившейся эмалью, направляясь к кухне. Его густые, седые брови, похожие на заиндевелые кусты, были сдвинуты. Он не просто шел – он шествовал, опираясь на палку с резиновым наконечником, которой стучал о линолеум с неким подчеркнутым раздражением. Тук-тук-тук. Каждый удар отзывался в тишине, как выстрел.

Завидев Фарруха на кухне, он хмыкнул.

– Уже чайник воркуешь? – проскрипел он, голос был хриплым, будто наждачная бумага. – С рассветом встал, значит

Фаррух лишь кивнул, не глядя на него. Он налил в свою кружку чай, густой, как смола.

– Баба Катя не включает радио, – сказал он вдруг, без предисловия, по-русски, но с мягким, певучим акцентом.

Николай Иванович остановился, прислушался. Его морщинистое лицо исказила гримаса досады.

– Чего там включать-то? Одно вранье вещают. Может, намудрила с кнопкой, старуха. Или провод отошел. Да и бог с ним.

Но он не пошел на кухню сразу. Замер в коридоре, уставившись на дверь. Тукнул палкой в пол прямо напротив нее.

– Катерина! – крикнул он, неожиданно громко. – Ты там как? Радио-то твое молчит!

Тишина в ответ была абсолютной. Не послышалось ни шарканья тапочек, ни привычного ворчания в ответ: «Жива еще, Коля, не ори!». Николай Иванович почувствовал легкий, холодный укол где-то под ложечкой. Не страх, нет. Скорее, раздражение, смешанное с дурным предчувствием. Ему не хотелось, чтобы что-то нарушало установленный порядок. А смерть – самое серьезное нарушение порядка из всех возможных.

– Спит, наверное, – пробормотал он себе под нос, но уже менее уверенно, и потопал на кухню.

В семь двадцать дверь в бывшую кладовку открылась, и в коридор вывалился Михаил, он же Миша Стихи. Он был бос, в мятых, грязных спортивных штанах и растянутой футболке с нечитаемой надписью. Его лицо, одутловатое, с набрякшими веками и сеткой лопнувших капилляров на щеках и носу, выражало тупую, животную муку. Голова гудела, язык лежал во рту куском ваты, пропитанной желчью и сивушным перегаром. Он постоял, пошатываясь, опершись о косяк, и провел ладонью по липкому, небритому лицу. Его взгляд, мутный, невидящий, блуждал по коридору. Он тоже ощутил тишину. Но для него это было не нарушение ритма, а благо. Звук радио «Маяк» в такие утра резал мозг, как тупая пила. Он глубоко, со свистом вдохнул, пытаясь прочистить горло, и поплелся в туалет, по пути почти наступив на Дашу.

– Осторожно, Мишенька, – тихо сказала Светлана, появившись из туалета и отводя дочь в сторону.

Михаил ничего не ответил. Он скрылся за дверью, и через мгновение донесся звук бьющей струи и тяжелый, прерывистый стон.

Атмосфера в квартире сгущалась. Тишина, сначала просто заметная, теперь стала активным участником событий. Она висела в воздухе, перемешиваясь с запахами: стойким ароматом лаврового листа и старого лука из комнаты Николая Ивановича; едва уловимым, но назойливым запахом дешевого детского крема и стирального порошка от Светланы; густым, пряным шлейфом зиры и чеснока, который всегда витал вокруг Фарруха; и вездесущим, въевшимся в стены запахом сырости, пыли, старого дерева и человеческого пота – запахом самой коммуналки.

В семь тридцать пять в подъезде хлопнула тяжелая входная дверь. Послышались медленные, усталые шаги по лестнице. Это была Ирина, почтальон. Она поднималась на пятый этаж, неся тяжелую сумку через плечо, набитую газетами, журналами, конвертами. Ей было сорок пять, но выглядела она старше. Полное, одутловатое лицо, без косметики, если не считать слегка подведенных потускневшим карандашом бровей. Волосы, темные с проседью, были туго собраны в небрежный пучок. На ней был синий форменный плащ почты, потертый на локтях и плечах, и практичные, но некрасивые ботинки на толстой подошве. Дышла она тяжело, с присвистом – подъем давался нелегко.

Она остановилась перед дверью квартиры номер пять, достала из кармана связку ключей – у нее были ключи от всех почтовых ящиков в подъезде, – открыла железный ящик с цифрой «5» и начала засовывать туда почту. Сегодня там было необычно много: несколько газет, пара рекламных проектов, два конверта с окнами – вероятно, счета – и одно большое, официальное извещение на плотной бумаге. Ирина вздохнула. Большие извещения редко несли хорошие новости. Она привыкла к этому. Привыкла к тому, что ее появление с таким конвертом часто встречали вздохами, руганью или молчаливым страхом в глазах.