Карина Демина – Внучка берендеева. Летняя практика (страница 12)
А я плечами пожала.
Обыкновенственно.
Лениво разве что. Экзаменации сдала, до практики еще неделя цельная, а я, заместо того, чтоб делом заняться, бока на перинах вылеживаю. Отдыхаю.
– Не болит голова? Слабость непонятная или вот кружится…
Он и рукой крутанул, показываючи, как кружится. А никак она не кружится. Я только рученьками и развела, мол, не чую за собой этаких приличественных слабостей, и значится, нетушки причин в столицах оставаться.
– Я не к тому, Зослава. – Арей мысли мои нехитрые прочел и усмехнулся. А ведь ныне он глядится если не как боярин, то всяко не голодранцем. Вон, штаны новые, и рубашка из ткани легкой, и камзол тонюсенький, самое оно на летнюю пору. Вроде и прост, а пуговицы с перламутровым глазом да каймой золотой. И сапоги яловые, желтого колеру, на каблуках звонких. Идет Арей, и каждому слышно.
К новой одежде и новую невесту…
Кольнула подлая мыслишка да и отпустила. Не станет он так поступать, не со мною.
– Мне кажется, что эта красавица неспроста ныне завелась… Я кое-кого в тереме порасспрашивал, раз уж ныне меня там гостем дорогим зовут, – и внове усмехается, только кривенько так, мол, мы с тобой-то ведаем цену взаправдошнюю этому гостеванию. – До смерти они там никого не довели, это правда. Прищемили хвосты поганкам. Но вот что девки дворовые на них жаловались – то сущая правда. И вроде бы не сказать, что боярыни капризны сильно были… вовсе-то некапризных нет. Однако же силу тянут… Одна все вздыхает да помирает, а другая за любую мало-мальскую ошибку отчитывает, и так, что поневоле злость пробирает.
– Как тут?
– Именно. – Он меня к скамеечке подвел.
Это ж мы гуляли-гуляли и аккурат к площади выгуляли рыночной, которая и по нынешнему летнему часу жила, хотя ж и ленивой жизнью. Гудели торговые ряды, вились над мясными мухи, орали на рыбных что коты, что торговки одинаково мерзотными голосами, сияло на солнышке серебро и золото богатых лавок…
Дремал у столба позорного пьянчужка, стаей псов бродячих окруженный.
А над скамеечкой нашей растопырил лапы кованый цмок-змей виду предивного. Под оным и табличка имелась, что сделанный он был мастером Ульгваром Леворуким по заказу гильдии кузнецов, чтобы мастерство свое перед иными людями и купцами показать.
– И вот подумалось мне, что неспроста это. Тварь если есть какая, то голодна. А как голод утолить? Силой жизненной. Откуда взять? Вытянуть. Да так, будто бы сами жертвы эту силу и отдали. Вот одна гнев вызывает, а другая – на жалость работает. Человек-то, когда гневается, открытый… Вы это позже проходить станете. Самое поганое, что не один я такой умный. – Арей присел рядышком и ноги вытянул, на сапоги свои уставился во все глаза. И я поглядела. Хорошие сапоги, правда, необмятые и, значится, трут. Надобно кожу маслицем постным вымазать и в тряпицы закрутить на ночь, тогда она помягчеет. Батька мой еще так делал. – В жизни не поверю, чтобы в тереме царском никто не обратил внимания на этот… нюанс.
Голуби курлычут.
Слышала, что ноне в столице новая мода, чтоб молодые голубей в небо отпускали. Ему, значится, сизаря суют, а невесте – голубку белоснежную.
Красиво, должно быть.
А с другой стороны, оно-то глядеть красиво, но с птицей пойди-ка договорись. Взлетит и обгадит. И пущай сие к деньгам – верная примета, – но навряд ли невестушка, которой такое приметится, рада будет. Тут же ж голуби к ногам нашим слетелись, пихают один одного, что бояре думские, да кланяются, жалятся на судьбу.
– Но предупредить нас не сочли нужным. – Арей кулаки стиснул. – Кинули гадюк пару, и думай теперь, чего с ними делать. Избавиться? Это если доказать выйдет, что они уже не люди. А так… Нервы треплют? Это не преступление. Но держись от них подальше.
– Кирей…
– И от него тоже. Мутит он что-то, а что – не пойму. – Арей поскреб лоб и пожаловался: – Рога лезут… все не вылезут никак. И болит, и свербит.
– Почесать?
– А и почеши. – И голову наклонил, чтоб, стало быть, чесать сподручней было.
Я и поскребла. Надо же, два махоньких пятнышка на лбу проступили, красные, навроде лишайных, только еще припухлые. А под припухлостью этой тверденькое чуется.
Вот же ж, не один, так другой… Видать, на роду мне писано было мужа рогатого заиметь.
– Хорошо… – Арей еще ладонью раскрытой лоб погладил. – Чувствую себя знатным козлом…
Я перечить не стала. Коль чувствуется человеку, то отчего б и нет?
– Когда поедем… вот. – Он вытащил из кармана колечко медное, золотой проволокой обернутое. – Я, конечно, не мастер, да только эти годы не зря хлеб ел. Понимал, что только руками своими жив и буду. Вот и делал кое-что на заказ. А это и для себя… для тебя.
И сам колечко на палец нацепил.
А в проволоке камушки крохотные стеклянными осколочками блестят. Или не осколки, но роса будто бы? И сама проволока, в медь вплавленная, узором идет предивным, словно одна руна в другую перетекает. Гляжу, и… и узор плывет, меняется.
Вот руна старшая Хааль, которая есть защита и основа. Вот троица младших… Или привиделись лишь? Мелькнули и исчезли в золотых волнах.
– Защита. В том числе ментальная. Пока ты носишь, ни одна нелюдь к тебе и близко не подойдет. Ты, конечно, сама справляешься прекрасно, только… мне спокойней будет. Ладно?
Раз так… да и не только спокойствия ради. Колечко – это дар особый. Сестрам кольца не дарят.
– Спасибо.
Я колечко примерила.
Со страхом – а ну как не в руку придется? Случается такое, а это верная примета, что не будет в семье ладу, мол, сама Божиня знак дает, что не по себе невесту берешь. Аль жениха.
Нет, скользнуло колечко на мизинец, обняло теплом ласковым.
– Пожалуйста. – Арей улыбнулся так… открыто. – Я все сделаю, чтобы тебя уберечь.
Глава 4. Где еще сборы ладятся
День пятый.
Я перышком нос почесала, мысля, как дальше письмо писать. Третье уже… Не знаю, что бабка моя с первыми двумя сделала и дошли ли они вовсе до Барсуков, но вот… пишу.
И надеюсь, что очуняет[6] она.
Одумается.
И сама ж над собой, столичной особой, посмеется еще. А я, коль буде милостива жизнь, посмеюсь разом с ней. Со смеха, говорят, годков прибавляется.
Доехали.
Пусть и ругалась бабка крепко на провожатых. И требовала немедля повернуть, дескать, дела у ней в столице преважные, не холопьего разумения, но боярской руки требующие да пригляду. Карами грозилась. И плакала. И хворой сказывалась. Станька о том весточку передала.
Тяжко ей.
Бабка как уразумела, что не боятся провожатые гневу ейного, то капризной сделалась, что дитя малое. То ей сквозило, то грело, то прело, то перина комковата, то одеяла тяжелы…
Писать ли про то, что слухи эти нарочно пущены? Чтоб, значится, ворог гадал, где ж нас встречать хлебом и солью, да метался меж Бережками злополучными да Бродами, которые тоже деревенька немалая, а ныне, чуется, и больше прежнего стала, приветивши сотню-другую стрельцов.
Нет, не буду.
Бабке оно без надобности, а попадись письмецо в чьи руки, так с меня ж за длинный язык и спрошено будет.
Зевают во всю ширь и норовят на ходу придремать. Один и вовсе брел, брел, на стенку набрел, лбом в нее уткнулся и придремал, сердешный. Целительницы-то сперва его обходили, а после одна, зело сердобольная, шальку свою на плечи набросила.
Суета вокруг стоит, аккурат как у нас перед ярмаркой. Люд туды-сюды шастает, подводы грузятся…
Архип Полуэктович матюкается предивно, но больше не на нас, а на человечка лысоватого и хмурого. Эконом Акадэмии, как и многие прочие, был скуповат и хитроват. Мнится мне, что без этаких свойств из человека вовсе эконома не сделать.