Карин Бойе – Каллокаин (страница 7)
Первоначальную заторможенность сменила хмельная беспечность.
– А еще… – он помотал головой, как пьяный, – …еще страшнее, что они скажут. Скажут, что ты трус, а это страшнее всего остального. Ты трус. Я не трус. Я не хочу быть трусом. Кстати, что будет, если я на самом деле трус? Что будет, если они скажут, что я трус, когда я действительно трус? Но если я потеряю место, то… Я, наверное, получу другое. У них найдется применение каждому. Во всяком случае, вышвырнуть меня они не успеют. Из Службы Добровольного Самопожертвования я уйду сам, добровольно. Добровольно, как когда-то пришел.
Он помрачнел, но несчастным больше не выглядел, теперь он пытался гасить злость.
– Я их ненавижу, – продолжал он сквозь зубы. – Ненавижу их, сидят в лабораториях, целые и невредимые, не боятся ни ран, ни боли, ни побочных действий, предвиденных и нет. Потом идут домой к жене и детям. Как вы думаете, такой, как я, может иметь семью? Однажды я пытался жениться… да, но ничего не вышло, вы же понимаете, что ничего не вышло. С такой жизнью ты слишком занят собой. Ни одна женщина этого не выдержит. Я ненавижу женщин. Понимаете, они сначала тебя завлекают, а потом не выдерживают общения с тобой. Они фальшивые. Я их всех ненавижу, кроме моих товарищей по Службе, разумеется. Женщины в Службе – это уже ненастоящие женщины, в них больше нет ничего, что можно ненавидеть. Мы не такие как остальные. Нас тоже называют бойцами, но что у нас за жизнь? Мы живем в Доме, мы просто лом…
Его голос превратился в невнятное бормотание, он повторял: «Ненавижу…»
– Босс, – произнес я, – желаете, чтобы я сделал ему еще один укол?
Я надеялся, что он ответит «нет», ибо подопытный вызывал у меня глубокую антипатию. Риссен, однако, кивнул, и мне осталось лишь повиноваться. Пока в кровь подопытного № 135 поступала дополнительная доза бледно-зеленой жидкости, я довольно жестко сказал:
– Вы сами совершенно справедливо отметили, что это называется Службой
Я испугался, что мои слова обращены не к подопытному, который под воздействием препарата, видимо, стал невосприимчив к порицанию – а больше к Риссену, чтобы он понял, как к происходящему отношусь я.
– Конечно, я записался сам, – пробормотал № 135 растерянно и сонно, – но я не знал, что это означает. Да, я был уверен, что придется страдать… но по-другому… и придется умереть… но сразу и с восторгом. А не умирать капля по капле каждый день и каждую ночь. Мне кажется, что умирать прекрасно. Размахивать руками. Хрипеть. Однажды я видел, как кто-то в Доме умирал – он размахивал руками и хрипел. Это было ужасно. Но не только ужасно. Потом уже ничего не сделать. С тех пор я все время думаю, как прекрасно было бы повести себя так же, всего один раз. Это не остановить. Добровольность здесь неприемлема. Но ее здесь и нет: никто и ни для кого не вправе это остановить. Это просто происходит с тобой и все. Когда ты умираешь, ты можешь вести себя как угодно, и никто не может тебя остановить.
Я вертел в руке стеклянную бюретку.
– Этот человек в некотором роде извращенец, – сказал я Риссену. – Боец в здравом уме так не реагирует.
Риссен не ответил.
– Вы действительно столь безрассудны, что готовы возложить ответственность… – обратился я к подопытному с некоторой долей патетики, но заметил на себе взгляд Риссена – долгий, холодный и одновременно насмешливый; я почувствовал, как краснею при мысли, что Риссен решил, будто я набиваю себе цену. (Мысль была бы крайне несправедливой, отметил я.) Так или иначе, предложение следовало закончить, и я продолжил, сменив кнут на пряник:
– …что готовы возложить на других ответственность за выбор профессии, которая, как выяснилось, вам не подходит?
Смену интонации № 135, разумеется, не заметил, он отреагировал только на вопрос:
– На других? – произнес он. – Я? Но я не хотел. Хотя нет, хотел. Из нашего отряда подали заявку десять человек, больше, чем в других отрядах молодежного лагеря… Я часто думал, как так случилось. Все упиралось в Службу Добровольного Самопожертвования. Лекции, фильмы, беседы: добровольное самопожертвование. В первые годы я еще думал: да, оно того стоит. И мы подали заявки, понимаете? И когда ты смотрел на того, кто рядом, то больше не видел человека. Эти лица, понимаете… Они пылали, словно были из огня, а не из плоти и крови. Святые, божественные. В первые годы я думал: мы переживаем то, что никогда не испытает простой смертный, сейчас мы отдаем долг, мы можем, после всего, что мы видели… Но мы не можем. Я не могу. Я больше не могу удерживать воспоминание, оно ускользает все дальше и дальше. Иногда бывают проблески, когда я этого не хочу, но всякий раз, когда я пытаюсь вспомнить… мне же нужно снова найти смысл собственной жизни… каждый раз я понимаю, что память не поддается, а ускользает еще дальше. Мне кажется, я истрепал ее слишком частыми обращениями. Иногда я лежу без сна и размышляю, что было бы, если бы я выбрал обычную жизнь… если бы мне раньше хоть раз довелось испытать такой же великий момент, или если бы я его еще не испытал… или если бы вся жизнь была пронизана этим величием… тогда бы в ней все-таки был смысл… во всяком случае, она бы не проходила так безнадежно мимо. Понимаете, у вас должно быть что-то в настоящем, а не только одно ушедшее мгновение, за счет которого можно жить весь отпущенный век. Не хватает сил это выдержать, хотя однажды тебе и пришлось его пережить… Но тебе стыдно. Стыдно предавать тот единственный миг твоей жизни, который чего-то стоил. Предательство. Почему предательство? Я же хочу лишь обычной жизни, чтобы снова найти в ней смысл. Я взял на себя слишком много. У меня нет сил. Завтра я пойду и заявлю, что ухожу.
Он как будто расслабился. А потом снова прервал тишину:
– Как вы считаете, такой момент повторится еще раз – когда ты умрешь? Я много думал об этом. Я бы очень хотел умереть. Если от жизни ждать больше нечего, то пусть будет хотя бы это. Фраза «у меня нет сил» значит «у меня нет сил, чтобы жить». Она не значит «у меня нет сил, чтобы умереть»… потому что на это силы есть, умереть можно всегда, потому что тогда ты будешь таким, каким хочешь…
Он замолчал и замер, откинувшись на спинку кресла. Лицо постепенно приобретало бледно-зеленый оттенок. Тело едва заметно вздрагивало. Руки неуверенно нащупывали подлокотники, казалось, что его охватывает удушающее беспокойство. Что, кстати, неудивительно после двойной дозы. Я протянул ему успокоительные капли в стакане воды.
– Сейчас он придет в себя. Ему нехорошо, только пока действует препарат. Впоследствии самочувствие нормализуется. Сейчас ему предстоит в некотором роде самая неприятная часть работы: у него восстановятся прежние стыд и страх. Смотрите, босс! Думаю, это будет любопытное зрелище.
На самом деле взгляд Риссена уже был прикован к № 135, и, судя по этому взгляду, стыдно было Риссену, а не подопытному. Человек перед нами имел весьма безрадостный вид. Вены на висках проступили и вздулись, губы дрожали от подавляемого ужаса, превосходящего тот, который он пытался скрыть в начале эксперимента. Глаза с мучительным усилием он держал закрытыми, словно до последнего надеялся, что его слишком четкое воспоминание превратится в дурной сон.
– Он помнит все, что произошло? – тихо спросил Риссен.
– Боюсь, что да. И кстати, не знаю, достоинство это или недостаток.
Преодолев крайнее нежелание, подопытный открыл глаза ровно настолько, чтобы увидеть путь к выходу. Сгорбленный, он сделал несколько неуверенных шагов к двери, не решаясь смотреть в нашу сторону.
– Благодарю за службу, – произнес я, усаживаясь за стол. (Традиционно требовалось, чтобы в ответ прозвучало: «Я всего лишь исполнял свой долг», но даже такой формалист, каким в то время был я, не требовал строгого исполнения правил приличия от подопытных после эксперимента.) – Я немедленно выпишу справку, вы можете сразу же пойти в кассу за вознаграждением. Это будет «Восьмая категория» – умеренный дискомфорт, не вызывающий увечий. Боль и тошнота, разумеется, в расчет не берутся, и, по сути, здесь должна быть «Третья категория». Но, насколько я понял, вам… хм… как бы это сказать… немного стыдно.
Он с отрешенным видом сжал в руке бумагу и, припадая на ногу, направился к двери. У выхода застыл на пару секунд в нерешительности и пробормотал:
– Я, наверное, должен сказать, что сам не понимаю, что на меня нашло. Я как будто был не в себе и говорил не то, что думаю. Никто не любит свою работу так, как я, и мне, разумеется, даже в голову не придет ее бросать. Я очень надеюсь, что смогу проявить добрую волю, страдая в самых сложных экспериментах на благо Государства.
– По крайней мере, пока не заживет ваша рука, вы гарантированно останетесь на службе, – легко произнес я. – Иначе вас не возьмут на другую работу. Чему вы, кстати, учились? Насколько мне известно, ресурс, выделяемый на переобучение бойцов, весьма ограничен, и в вашем возрасте кардинальная смена деятельности обычно не практикуется, особенно учитывая, что на «инвалидность» в связи с выбранной профессией вам рассчитывать не стоит…