Кан Кикути – Классика зарубежного рассказа № 27 (страница 1)
Классика зарубежного рассказа № 27
© Волжина Н. А., перевод на русский язык
© ИП Воробьёв В. А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
Томас Б. Олдрич
Марджори Доу
Уважаемый сэр!
Рад сообщить вам, что опасения ваши совершенно напрасны. Флеммингу придется, конечно, пролежать на кушетке три-четыре недели, а встав, он должен будет двигаться первое время с большой осторожностью. Что поделаешь! Подобные переломы – история долгая и томительная. К счастью, хирург, оказавшийся в аптеке, куда принесли Флемминга после падения, вправил кость весьма искусно, и я не думаю, чтобы этот несчастный случай имел сколько-нибудь серьезные последствия. Физически Флемминг чувствует себя превосходно; но я должен признаться, что раздражительность и угнетенное состояние духа, в котором он находится, внушают мне немалые опасения. Кому другому, а ему ломать ногу совершенно не стоило. Вы ведь знаете, как порывист ваш друг, какой у него непоседливый характер, какая бездна энергии, – он всегда готов ринуться вперед к намеченной цели, словно бык, увидевший красную тряпку; впрочем, это не мешает ему быть милым и приветливым. Сейчас от былой приветливости не осталось и следа. Характер у него испортился до неузнаваемости. Мисс Фэнни Флемминг приехала ухаживать за братом из Ньюпорта, где их семья проводит лето, но на следующее же утро была изгнана и отправилась восвояси, вся в слезах. У Флемминга под рукой лежит возле кушетки полное собрание сочинений Бальзака – двадцать семь томов, и он швыряет их в Уоткинса, стоит только этому безупречному слуге появиться в дверях с подносом. Вчера я без всякой задней мысли принес своему пациенту в подарок небольшую корзинку лимонов. Как вы уже знаете, причиной его несчастья послужила лимонная корка, валявшаяся на тротуаре. Так вот, не успел он увидеть мои лимоны, как его обуяла такая ярость, что я просто не в силах описать ее. Но припадки буйства еще не самое страшное. Большей частью он лежит молча и занимается созерцанием своей забинтованной ноги, лежит хмурый, погруженный в отчаяние. Когда на него находит такой стих – а иногда это длится целыми днями, – ничто не может рассеять его меланхолию. Он отказывается от еды и даже не заглядывает в газеты; книги существуют для него только как метательные снаряды, предназначенные для Уоткинса. В таком состоянии он поистине достоин жалости.
Будь Флемминг человеком без всяких средств, обремененным семьей, зависящей от его заработка, тогда это раздражительность и уныние были бы вполне оправданы. Но для двадцатичетырехлетнего юноши, обладающего большими деньгами и, по-видимому, не знающего никаких забот, такое поведение просто чудовищно. Если он будет потворствовать своим капризам, это кончится костным воспалением в месте перелома, а сломана у него малая берцовая кость. Я совершенно не знаю, как пользовать такого пациента. В моем распоряжении имеются болеутоляющие средства и примочки, которые действуют как снотворное и умеряют физические страдания, но я не знаю такого снадобья, которое пробуждало бы у моих пациентов здравый рассудок – здесь я бессилен, но, может быть, вам удается что-нибудь придумать? Вы близкий друг Флемминга, его fidus Achates[1]. Пишите ему как можно чаще, займите чем-нибудь его ум, подбодрите его сделайте все, чтобы уберечь вашего друга от хронической меланхолии. Возможно, что этот несчастный случай помешал выполнению каких-то намеченных им планов. Если это так, они, должно быть, известны вам, и вы можете дать ему надлежащий совет. Надеюсь, что перемена места оказала благотворное влияние на здоровье вашего батюшки.
Примите, уважаемый сэр, мое глубочайшее и проч. проч.
Дорогой Джек!
Сегодня утром я получил письмо от Диллона и очень обрадовался, узнав, что твой перелом не так уж серьезен, как говорили. Подобно небезызвестному персонажу, ты не так страшен, как тебя малюют. Диллон поставит тебя на ноги недели через две-три, если только ты наберешься терпения и будешь в точности следовать его указаниям. Получил ли ты мое письмо, которое я отправил в среду? Меня очень обеспокоило известие о твоем несчастье.
Могу себе представить, сколько спокойствия и кротости духа проявляешь ты, лежа с забинтованной ногой! Слов нет, тебе дьявольски не повезло, ведь мы с тобой собирались чудесно провести время на побережье; но ничего не поделаешь, с этим надо примириться. Скверно и то, что здоровье моего отца не позволяет мне оставить его. По-моему, он чувствует себя гораздо лучше. Морской воздух – его родная стихия, но ему все еще требуется моя поддержка во время прогулок и внимательный уход, чего нельзя ждать от слуги.
Я не могу приехать к тебе, дорогой мой Джек, но у меня уйма свободного времени, и я завалю почтовую контору письмами, если они могут развлечь тебя. Писать мне не о чем, призываю небо в свидетели. Если бы мы жили на взморье, тогда другое дело, тогда я посылал бы тебе зарисовки с натуры, я занял бы твое воображение портретами местных богинь, распространялся бы о том, как черные, словно вороново крыло, или льняные кудри (собственные, а может быть, и накладные) волной спадают им на плечи. Ты увидел бы Афродиту в пеньюаре, в вечернем туалете или же в кокетливом купальном костюме. Но все это очень далеко от нас. Мы сняли деревенский домик у перекрестка дорог, в двух милях от приморских отелей, и ведем самый тихий образ жизни.
Как жаль, что я не писатель! В нашем старом домике полы отчищены до блеска песком, вдоль стен идут высокие панели, а из узких окон видны стройные сосны, которые превращаются в Эоловы арфы при малейшем дуновении ветерка, вот где надо писать роман! Роман, напоенный лесными ароматами и дыханием моря. Роман в стиле того русского писателя – как его? – Tourguénieff, Turguenel, Turgenil, Toorgunilf, Turgénjew – никто не знает правильного написания этой фамилии. Но я не уверен, что Liza или Alexandra Pavlovna могут тронуть сердце человека, у которого не утихает боль в ноге. Не уверен я и в том, что даже самые очаровательные из наших соотечественниц – существа, как известно, надменные и spirituelles[2], способны утешить тебя, когда ты находишься в столь бедственном положении. В противном случае я помчался бы в отель «Прибой» и разыскал бы там предмет, достойный твоего внимания, или – что еще лучше я нашел бы его по соседству с нами…
Представь себе большой белый дом по ту сторону дороги, почти напротив нашего коттеджа. Вернее, не дом, а особняк, построенный, быть может, в колониальный период, просторный, с четырехскатной крышей и широкой верандой, опоясывающей его с трех сторон, образчик архитектуры, полной чувства собственного достоинства, аристократизма и высокомерия. Он стоит несколько отступя от дороги, окруженный раболепной свитой вязов, дубов и плакучей ивы. Утром, а чаще всего днем, когда солнце оставляет восточную часть дома, на веранде появляется девушка с какой-то загадочной для меня паутинкой вышиванья в руках – ни дать, ни взять Пенелопа! – или же с книжкой. На веранде висит гамак, – отсюда кажется, что он сплетен из тончайших ананасовых волокон. Гамак – чрезвычайно выигрышная вещь, когда вам восемнадцать лет и у вас золотистые кудри и темные глаза, легкое платье изумрудного цвета с подборами, как у фарфоровой пастушки, и туфельки, как у придворной красавицы времен Людовика XIV. Все это великолепие ложится в гамак и покачивается в нем, словно водяная лилия в золотистых лучах солнца. Окно моей спальни смотрит на эту веранду, то же самое делаю и я.
Но довольно болтать глупости, они совсем не к лицу степенному молодому адвокату, который проводит свои вакации в обществе больного отца. Напиши мне несколько строк, дорогой Джек, и сообщи, как ты себя чувствуешь. Изложи все полностью. Жду от тебя длинное, обстоятельное письмо. Если ты буйствуешь или изрыгаешь проклятия, я приму против тебя судебные меры.
Твое письмо, дорогой Нэд, было для меня даром свыше. Представь себе, каково мне приходится, – мне, который с минуты рождения и до сей поры не знал, что такое болезнь. Моя левая нога весит три тонны.
Она пропитана всякими снадобьями и закутана в тончайшее полотно, точно мумия. Я не могу шевельнуться. Я лежу без движения пять тысяч лет. Я современник египетских фараонов.
«Твой друг с раннего утра и до позднего вечера валяется на кушетке, глядя в окно на раскаленную улицу. Город опустел, все уехали наслаждаться на лоне природы. Темные каменные фасады домов напротив похожи на уродливые гробы, поставленные стоймя. Имена покойников, выбитые на серебряных дверных дощечках, начинают покрываться зеленью. Коварные пауки затянули замочные скважины паутиной. Повсюду безмолвие, пыль и пустота… Прерываю письмо, чтобы швырнуть в Уоткинса вторым томом «Цезаря Бирото». Мимо! Будь у меня под рукой Сент-Бев или Dictionnaire Universel[3], я уложил бы его на месте. К маленьким томикам Бальзака как-то не приноровишься, но Уоткинсу в конце концов несдобровать! Я подозреваю, что он потягивает тайком отцовский шато-икем. Второй ключ от винного погреба. Веселые пирушки в подвальном этаже. Наверху молодой Хеопс, покоящийся в погребальных пеленах. Уоткинс входит ко мне, ступая чуть слышно, и его бесцветная ханжеская физиономия вытянута, как аккордеон, но я прекрасно знаю, что по дороге вниз он ухмыляется во весь рот, радуясь, что я сломал ногу. Разве моя несчастливая звезда не была в зените, когда я поехал в город на этот обед у Дельмонико? Цель поездки заключалась не только в этом. Заодно я хотел купить у Франка Ливингстона чалую кобылку Марго. А теперь в ближайшие два месяца мне нечего и мечтать о верховой езде. Я пошлю кобылку к тебе в «Сосны» – так, кажется, называется это местечко?