Камен Калчев – Сатира и юмор: Стихи, рассказы, басни, фельетоны, эпиграммы болгарских писателей (страница 62)
А Тонка, улыбаясь до ушей, склонился над ящиком и застучал молотком по намоченной подметке.
Вначале, когда он только стал холодным сапожником, работы у него хватало. Старые клиенты, друзья и знакомые не оставили его и несли обувь на починку, но летом ребятишки бегают босиком, многие горожане разъехались по курортам и в отпуск, и работы почти не стало.
В один такой неудачный день, когда он напрасно просидел до вечера в ожидании заказчиков, ему впервые стало так горько и тоскливо, что он места не мог себе найти. Но и тогда он не упустил случая посмеяться над судьбою, над людьми и над самим собой. Зашел он в корчму к Калчо, взял со стойки кусок мела, вернулся и написал на воротах крупными, кривыми буквами: «От дела не отрывать!» Потом растянулся на пороге под самой надписью, закинул ногу на ногу, достал из кармана старую газету и, прислонившись головой к воротам, углубился в чтение.
Это была его последняя шутка. Вскоре после этого он так и умер, склонившись над своим ящиком с шилом в руке.
Чудомир.
Акварель. 1947.
Чудомир.
Акварель. 1959.
НАШ ПОНДЮ
— Когда бог хочет кого-нибудь наказать, он делает его учителем, — начал старый преподаватель истории. — Так сказал Сократ. А теперь послушай, что я тебе расскажу: видишь вон того сутулого, с длинной шеей, который стоит возле клуба? Посмотри на него хорошенько и слушай! Когда-то этот человек был моим учеником. Я преподавал историю, и, так как часов у меня не хватало, мне дали дополнительно вести и рисование.
Этот парень тогда отличался изумительным невежеством и причинял мне много забот. Чего только я не делал, чтобы расшевелить его, — ничто не помогало. Вызову, бывало, его и велю, например, показать границы Месопотамии. Начнет он водить пальцем по Галлипольскому полуострову, обведет Серскую равнину, перейдет Вардар, упрется в долину Шкумбы и хлопает глазами…
В другой раз спрашиваю его из истории евреев.
— Ну, а теперь, Пондю, — говорю ему, — покажи мне сначала, где находится город Иерусалим!
И он опять пускается в кругосветное путешествие по Алжиру, Марокко, Тунису, потом обратно, через моря и горы, останавливается посреди Восточной Сибири, смотрит на меня, как глупый утенок, и молчит.
Рисование у него тоже шло из рук вон плохо. Мало того, он еще оказался дальтоником! Настоящим дальтоником. Рисуем, например, кувшин. Самый обыкновенный простой кувшин. А у него получается не то четвертная бутыль, не то самогонный аппарат, словом, все что угодно, только не кувшин. Начнем раскрашивать, а он все тени кладет красной краской. Киноварью, чистейшей киноварью! Однажды я велел им рисовать чучело вороны, так он и ее раскрасил красной краской. Запросто большевизировал ворону! Конечно, я выставил ему неудовлетворительные оценки за семестр по обоим предметам. Двойки-то я ему поставил, но и себе повесил камень на шею. Как накинулись на меня его отец, мать, тетка, какой-то родственник-адвокат, школьный попечитель; даже городской голова обратил на меня внимание! Мальчик, мол, из бедной семьи, живет в тяжелых условиях, глаза у него слабые, но его будут лечить. Кое-как уговорили меня, и в конце года я согласился перевести его в старший класс.
На следующий год я с ужасом узнал, что Пондю опять попал в мой класс. К тому же партия его отца пришла к власти, и отец занял видное положение в городке. Пришел Пондю на занятия разжиревший, в синих очках; сидит и ухмыляется. За лето он еще больше отупел. Бился я с ним и так и эдак, лишь бы хоть что-нибудь из него вытянуть, — как об стенку горох! Опять выставил ему слабые оценки за полугодие. Тогда взялись за меня околийский начальник, пристав, акцизный, председатель околийского бюро, депутат и трое сыщиков. Потянулись один за другим, и каждый недвусмысленно намекает, что или Пондю должен в следующий класс перейти, или я из школы уйти. Думал я, думал: четверо детей на руках, ни дома своего, ни состояния, куда денешься среди зимы! Поставил я ему тройки и получил небольшую передышку. Чтобы не срамиться перед учениками, стал давать ему на дому бесплатные уроки, лишь бы он хоть что-нибудь бормотал, когда вызову к доске. Так я бился с ним целых три года, пока управляла партия его отца. Бывало, Пондю еле мямлит, а я потею, тяну его изо всех сил; он скажет слово, я подскажу два и в конце концов ставлю ему тройку. Когда же сменилось правительство, я снова осмелел и опять влепил ему двойки. Но не тут-то было — как насели на меня со всех сторон: анонимные письма, сплетни!.. Чего только не говорилось про меня: что я анархист, дыновист{95}, взяточник, погряз в разврате, и прочее и прочее!..
Чтобы не попасть еще и в людоеды, я снова поставил ему в конце года тройки, и наш Пондю окончил гимназию, к великой радости отца и матери, к чести и славе тетки, дяди, адвоката, попечителя, околийского начальника, пристава, председателя околийского бюро, депутата и троих сыщиков, а после этого исчез из города.
Куда он делся и что делал потом, не знаю. Через несколько лет он снова появился у нас. Бегает по улицам, заходит в клубы и конторы, со всеми раскланивается, снимает шляпу, хихикает, важничает, а на меня даже и не смотрит.
— И что же он теперь делает?
— Разве не знаешь? Учительствует. Это еще полбеды, — с горечью вздохнул старый учитель, — несчастье в том, что у него учатся двое моих детей!
— Что же он преподает?
— Как — что? Историю, конечно. На моем месте. Ходил, обивал пороги, добился своего — меня уволили, а его назначили. И так как часов ему не хватает, ведет дополнительный предмет — рисование.
ГЕ-ГЕ-ГЕЕЙ!
Это было давным-давно. Нет нынче ни таких людей, ни таких событий!
Не было тогда ни партий, ни политиканов, ни законов об обязательном голосовании — кто за кого хотел, за того и бросал бюллетень. Дед Рачо Чабан, например, и знать не знал про выборы. Заберется в горы со своими козами, посвистывает себе на костяной свирели, строгает ножичком пестрые веретена, живет привольно на чистом воздухе, и никто его никуда не требует и не тянет.
Иной раз год-два не спускается в деревню. И про среду забывал и про пятницу, и праздников бы не замечал, только если принесут ему, к примеру, крашеное яичко, значит, подошла пасха, а если кутью, то — родительская суббота.
Грамоте он не учился, но умом бог не обидел; бывало, целыми днями молчит, но если скажет слово, то вставит к месту, как тесаный камень в новенькую ограду.
Сидят они, к примеру, с племянником Тодором вечерком в шалаше, греются у огонька. Тодор мастерит из бараньего ребра ручку для сумки, обделывает его обручиками и скобочками, но дело не клеится. Посмотрит на него дед Рачо из-под лохматых бровей, скривит губы и скажет:
— Такие вещи вечером не делают, парень! Это тонкое дело! Оставь на завтра и ложись-ка спать, потому что утро вечера мудренее! Да, да! Не смейся, а вперед запомни!
Или, бывало, в ясный божий день сидит он и покуривает, а трубочка ни с того ни с сего вдруг заскворчит, Дед вынет ее изо рта, выбьет, поковыряет щепочкой и крикнет Тодору:
— Тошко! Эй, Тошко! Пройди-ка кустами, подымись на бугор и покричи на коз, чтоб шли вниз, к загонам. Да не торопи: пусть себе пасутся скотинки и потихоньку идут вниз. Погода скоро испортится.
Тодор смотрит на него и удивляется, почешется и спросит для верности:
— Откуда ты знаешь, дядя? Кто тебе сказал?
Дед Рачо ухмыльнется в усы и скажет:
— Да уж знаю. Трубка мне сказала. Не смотри, что ей грош цена. Она много видела, много знает.
Засунет трубку за широкий пояс, поднимет палец и добавит:
— Заметь и запомни: если заскворчит трубка, отсыреет соль в банке, если начнут жать постолы, кусаться мухи, кружиться вороны, ухать филины в низких местах, куры забираться на насест раньше времени, а петухи — кукарекать зазря, если воробьи купаются, уши чешутся и ни с того ни с сего клонит ко сну, знай наверняка, что погода испортится.
Тодор таращит глаза и только диву дается, кивнет головой и, не говоря ни слова, встанет и пойдет к козам.
Таков был дед Рачо Чабан. Жил он как лесная птаха среди скал и долин Самодивеца, говорил мудрые слова, но в политике, законах и в выборах не понимал ничегошеньки.
И вот поди ж ты, посылают ему как-то с Тодором наказ — должен он спуститься в деревню голосовать. Будто бы такой закон вышел, и начальство распорядилось — коли выборы проводятся, так каждый мужчина должен голос подать. Не то плати большой штраф!
Ворчал старый пастух, сопел, сердился, но когда прикинул, что и трех коз не хватит, чтобы заплатить штраф, быстренько собрался, надел штаны из козьей кожи, заткнул за пояс всякие мелочи, накинул домотканую бурку и с посохом на плече направился в деревню.
Спустился в деревню и даже домой не заглянул, а прежде всего завернул в общину, чтобы покончить с делом. Оттуда его послали в школу, где проводились выборы.
Вошел дед Рачо тише воды ниже травы, снял с плеча посох и, как всякий тугой на ухо, гаркнул во все горло:
— Бог в помощь, ребятааа!
— Дай тебе боже, дедушка Рачо! Добро пожаловать, милости просим! — отозвались двое-трое.
— Звали меня зачем-то, так мне Тодор поутру сказал. Штраф возьмут, говорит, если не приду. Деваться некуда, вот я и пришел, а зачем звали, так и не знаю!