К. Воробьев – Пропал ли без вести? Автобиографическая повесть бывшего военнопленного (страница 8)
Прибываем на крупную железнодорожную станцию. Идут четвертые сутки пути. Показался железнодорожник, кричим ему:
– Какая это станция?
– Фастов, – отвечает.
Так вот где мы, в 50 км от Киева на запад. В Фастове я до войны часто бывал, в этом городе жил мой сокурсник по институту, и я у него гостил.
В Фастове стояли долго. Стучим в двери вагона, требуем воды, никто не реагирует. Уже появились мертвые. Есть и без сознания. Я нашел двух из Киевской области, мы жадно всматривались в окно, но что можно увидеть в маленькое окошко товарного вагона, забитого решеткой. Параша давно переполнена, все выливается на пол, вонь невыносимая, особенно когда поезд стоит. При движении поезда еще как-то дышать можно.
Под вечер трогаемся. Я знал, что сразу после Фастова идет подъем железнодорожного полотна, поезд здесь замедляет ход. Это же подтвердил и один из моих новых знакомых из Киевской области.
Как-то стихийно у нас троих возникла мысль, что здесь можно бежать через окно вагона, но как выдернуть решетку? Попробовали расшатывать руками. Она прибита гвоздями не очень сильно, но для нас, доходяг, снять ее оказалось проблемой. По очереди расшатываем, поддается. На нас никто не обращает внимания. Наконец решетку удается снять, пока она стоит только наживленная. Разрабатываем план побега: моя очередь выскакивать в окно вторая. Решаем через окошко взбираться на крышу вагона, а там искать площадку или через буфера спрыгивать на землю. Как мы и ожидали, эшелон пошел медленнее, кругом темень, момент самый подходящий. Подсаживаем первого, головой вперед, лицом к нам, дальше и дальше, вот он уже ухватился руками за крышу вагона. Попросил еще подтолкнуть, и затем исчез в темноте. Моя очередь: спиной вперед высовываю голову, и тут раздается пронзительный свист, короткие автоматные очереди, поезд замедляет ход и останавливается. Быстро соскакиваю обратно в вагон, кое-как прикладываю решетку на окно. Ждем долго, не менее часа.
Открываются двери нашего вагона настежь. Всем выходить, построиться в колонну по четыре человека. Вокруг нас вооруженные охранники. Всю верхнюю одежду и обувь приказано снять и сложить в кучу, затем нас пересчитали, назначили старшего вагона и сообщили, что в случае побега старший и еще 10 человек из вагона будут расстреляны.
Одежду куда-то увезли.
Сидим в вагоне в нательном белье, босиком. Ждем, пока не закончится эта операция во всех вагонах. Снова открывают дверь вагона, старшему приказывают организовать уборку, вынести и похоронить тут же, около железнодорожного полотна, трупы, освободить парашу. Принесли хлеб и воду. Все это время выходили из вагона только люди, назначенные старшим для уборки, остальные находились в вагоне. С появлением хлеба и воды затеплилась надежда, да и свежего воздуха хлебнули, пока нас пересчитывали. Все снова в вагоне, кто в чем. Делим хлеб. Ни о чем другом дум нет.
Поезд трогается. Итак, нет худа без добра: если бы не побеги, а как потом выяснилось, в это время пытались бежать, и некоторым это удалось, не только из нашего вагона, а также из других вагонов, то, наверное, не видать бы нам хлеба. Этот хлеб и вода были последней трапезой перед еще долгой дорогой до станции назначения.
От голода и жажды мы потеряли счет суткам, поезд часто останавливался на длительное время. О побеге не могло быть и речи: люди сильно ослабели, кроме того, старший вагона и его приближенные зорко следили за всеми, кто мало-мальски имел силы еще двигаться по вагону, боясь быть расстрелянными. Вот она, борьба за жизнь, во всей своей наготе, которая сопровождала меня теперь все время. Упускаю детали этого страшного «путешествия», чтобы не уморить читателя.
Прибываем на станцию назначения, открываются двери вагона. От свежего воздуха, яркого солнца, а в основном от голода, в глазах потемнело, кружится голова, еле слышу слова команды:
– Выходи!
Постепенно прихожу в себя, соскакиваю с вагона и тут же падаю, с трудом встаю. Везде подгоняют быстрее строиться по четыре. Что-то маловато нас осталось. В вагон вскакивают охранники, выходят обратно, о чем-то между собой переговариваются. Слышу слова по-немецки: есть мертвые.
Колонна военнопленных тронулась. На здании вокзала читаем: станция Владимир-Волынский. Так вот нас куда привезли – на западную границу. Совсем рядом Польша.
На станции дали жидкой баланды, сняли верхнюю одежду и обувь. Все перепуталось, мне достались чужие ботинки, но это не имеет значения, важно, что я жив, во всяком случае, существую.
Итак, во второй половине октября 1942 г. я прибыл в лагерь для советских военнопленных в г. Владимир-Волынский. На окраине города находился крупный пересыльный лагерь для военнопленных офицеров советской армии. Два десятка длинных деревянных бараков (блоков) и несколько кирпичных двухэтажных зданий (бывшие уланские казармы).
Лагерь окружен двумя рядами колючей проволоки, между которой полоса пропаханной земли. Через каждые 200 м ограды – сторожевые вышки, на которых круглые сутки дежурят охранники. Большие металлические ворота, через которые может входить колонна людей, шириной до 10 м. На территории лагеря находились: пищеблок, баня, санчасть. Главная достопримечательность, которая мне запомнилась, – большая площадь, вокруг которой и располагались бараки. На площади каждый вечер проводились поверки количества людей. Эта изнурительная процедура длилась по два и более часа. Изнуренные голодом, болезнями люди стояли по стойке смирно на холоде, под дождем, снегом, пока у немцев не сойдется счет.
Люди выстраивались в колонны по четыре человека лицом на середину площади, счет вели старшие блоков из наших военнопленных совместно с блокфюрерами-немцами из охраны лагеря, которых сопровождал переводчик. Учет людей в лагере был поставлен с немецкой пунктуальностью, так как в зависимости от количества людей выдавались те мизерные продукты в «пищеблок».
На территории лагеря отдельно располагались два кирпичных здания №4 и еще несколько небольших помещений. Это был лагерь для военнопленных-калек. В основном это были офицеры-танкисты со страшными увечьями: без ног, рук, слепые и т. п.
В этом маленьком лагере немцы имели хорошую практику по ампутации и лечению после операции. Об этих молодых ребятках-калеках я расскажу после.
Наступили холодные, дождливые, осенние дни 1942 г. На работу ходят немногие – более крепкие, здоровые. Работа связана с заготовкой и транспортировкой для нужд лагеря дров, картошки и т. д.
Суточное питание таково: 200 г. эрзац-хлеба, черпак баланды из брюквы, кольраби и полугнилой картошки. На вечер – эрзац-чай. Один раз в неделю давали курево, примерно на четыре сигареты.
Мне 23 года. Хлеб съедал мгновенно, баланду выпивал еще быстрее, хорошо, если попадется какая-нибудь картофелина. Вот и все на целый день. После такой еды еще больше мучает голод, все мысли заняты тем, где и как раздобыть чего-нибудь поесть. В бараке двухъярусные деревянные нары. Все бараки не отапливаются, кроме кирпичных зданий. В плохую погоду сидим в бараках, стараемся больше лежать, чтобы не тратить энергии. Кто был плотным, стал тонким, звонким и прозрачным. Все язвы, диабеты и другие желудочные заболевания, которые были дома, исчезали. Люди начали пухнуть.
Наступила зима 1942—1943 гг. – самый страшный период моей жизни в плену. На почве голода и болезней возникла в лагере вражда между национальностями, которая вовремя поощрялась немцами и нашей «русской» администрацией лагеря.
Немцы расселяли военнопленных в блоках по национальностям: были бараки, в которых помещались люди среднеазиатских республик, были кавказские, а русские, украинцы и белорусы жили вместе.
Вспыхнула эпидемия сыпного тифа. Немцы низших чинов заходят на территорию лагеря все реже. Комендант лагеря, обер-лейтенант, только в особых случаях, одетый в противомикробный костюм. Все было отдано на откуп лагерной администрации. Эти лагерные, как мы их называли, «придурки»: повара, «врачи», полиция и другие начальники, жили в лагере и горя не знали за счет нас. Каждый твердо знал: заболел – крепись, а то попадешь в санчасть, уже не вернешься. Никто не лечил, наоборот, больных умерщвляли, чтобы в счет «мертвых душ» получать себе продукты.
Буханка хлеба давалась на восемь человек. В нашей восьмерке я сдружился с двумя офицерами: один – майор, лет под пятьдесят, другой – младший лейтенант из Киевской области, мой земляк. Майора звали Игнат Петрович, фамилию он не хотел назвать, а лейтенанта – Володей Блажко.
Каждый из нас выглядел старше своих лет, и когда меня спрашивали, с какого я года, отвечал, что с 1915, четыре года прибавлял. Очень помогал мне – молодому человеку – своим добрым словом Петрович. Он не переставал повторять, что нужно не падать духом, не запускать себя, стараться опрятнее одеваться и чинить порванное. Сам он брился (был у него станочек и лезвия, очень тупые), давал он их и мне. О многом он рассказывал, о чем я и понятия не имел, особенно много поведал о коллективизации 1929—1930 гг. и выселении кулаков, в котором он сам участвовал. Я удивлялся тому, что о пище он не говорил и голод не так переживал, как я. Свою пайку курева я отдавал ему, за что получал, по существующей в лагере традиции, полпайки хлеба, от которого я просто не имел сил отказаться. Спали мы вместе. Володя рядом, а мы с Петровичем под одной шинелью, вторую шинель подстилали на нары, согревая друг друга телами.