К. Терина – Все мои птицы (страница 30)
Это сон.
Осознание накрывает не мгновенно, а в несколько этапов: да, я сплю, надо же, но кубик не собран; я сплю, потому и кубик никак не собирается, а дед всё ждёт, что я подам ему живца; я сплю, нет ни кубика, ни рыбы, ни деда.
Но дед здесь и по-прежнему ждёт. И река, и лодка покачивается на волнах, и где-то сварливо кричат чайки.
Нужно проснуться. Дело не в реке, не в чайках и не в рыбалке, которую я терпеть не могу; дело в самом сне и в осознании. Не могу вспомнить, почему это плохо, но предчувствие чего-то недоброго притаилось на границе памяти.
Нужно проснуться, пока не поздно.
Я мог бы взлететь прямо сейчас, пробить низкое небо и вырваться из этого вечера, укрытого тенью чего-то страшного, но жаль деда, пусть и давно мёртвого. Не хочу, чтобы раненое небо упало на реку, сминая картонную лодку, и картонного деда в этой лодке, и картонную плотву в ведре.
Поднимаюсь с лодочной банки, опираюсь руками о борт лодки, закрываю глаза и соскальзываю в воду.
Пусть дед ещё ненадолго останется живым, хотя бы здесь. Из-под воды слышу ворчание, каким дед обычно скрашивал минуты своего одиночества, потом голос растворяется в мерном писке.
Во сне память всегда отказывает – разбивается вдребезги, когда сознание падает в сон с головокружительной высоты реальности. Из этих осколков построены декорации и сюжеты наших сновидений.
В детстве я любил спать. Мир сновидений представлялся мне чем-то вроде дома – огромного, возможно бесконечного. Дом этот был крив, страшен и великолепен. В доме не прекращались строительные работы, причём занимались ими люди, не замечающие друг друга. Каждый строил по своим чертежам, одни комнаты казались надёжными и долговечными, другие рассыпались от малейшего прикосновения. Мир картона и смальты. Некоторые комнаты были настолько велики, что вмещали целые улицы, горнолыжные склоны Домбая или Азовское море, в других едва хватало места для самого строителя. Но это всегда были комнаты, а низкий потолок, как ни притворялся небом, всегда оставался потолком.
Дом был одновременно перенаселён и необитаем. Гости его походили на заводных кукол, вынужденных отыгрывать странные пьесы по нелепым сценариям.
Я научился ходить сквозь стены. Разбивал стекло и рвал бумагу, разрушал карточные домики чужих снов и строил новые. Сны взрослых, тоскливые и непонятные, по духу напоминали очередь в поликлинике. С детьми было куда веселее. К тому же мои сверстники в своих сновидениях гораздо больше походили на живых людей.
Думаю, все люди рождаются со способностью сохранять сознание во сне, но способность эта атавистическая, что-то вроде обезьяньего рефлекса у младенцев, и точно так же со временем эта способность угасает.
Жаль, со мной этого не случилось.
Глаза открываю не сразу. Привычно выжидаю несколько минут – чтобы тьма из-под век не выбралась в реальный мир. Смешно.
Разбуженные рассветом белые слоны нерешительно топчутся по красному полю штор. Эти шторы повесила Алька – как только перебралась ко мне. Но сейчас они напоминают мне не об Альке, а о том, что случилось, когда она ушла. Потому я их не снимаю: чтобы не забывать, зачем нужны таблетки.
Секундная заминка, прежде чем спустить ноги на пол. Хочется сразу же отскочить от кровати – до того, как из-под неё выскользнет щупальце или ещё какая-нибудь дрянь и ухватит за ногу. Обуваюсь медленно. Ничего там нет.
В ванне, укутавшись в верблюжье одеяло, спит Миха. Его отчислили полгода назад, и с тех пор он кочует по этажам общежития с чемоданом и гитарой, но койку в моей комнате, пустующую после ухода Альки, игнорирует. То ли у Михи потрясающее чувство самосохранения, то ли анаша обострила его восприятие. Со мной он всегда держится настороже, как будто видит тьму за моей спиной. Снотворное, которое он добывает для меня у знакомой медсестры, выглядит чем-то вроде подношения, откупа от этой тьмы.
Кухня. Сажусь на колченогий табурет, чудом оказавшийся здесь, и, пока медленно закипает чайник, смотрю на отпечаток гигантской пятерни, занимающий всю стену над электроплитой. Это всего лишь след от взрыва сгущёнки, которую варила здесь когда-то Алька, но потрескавшаяся коричневая корка очень похожа на кровь. В центре ладони кто-то ещё по свежим разводам нарисовал улыбающуюся рожицу. Пар из чайника оживляет рожицу и превращает в демоническую; да и сама ладонь, кажется, больше не сцеплена навеки с кухонным кафелем, а тянется ко мне. Эту картину гармонично дополняет стук крышки чайника.
Оконные стёкла на кухне заклеены газетами; клеил Миха, он вообще сделался очень полезным членом общества после отчисления. Мой взгляд блуждает по колонкам текста в поисках не смысла, а случайных форм. Парейдолические иллюзии, так это называется. Но буквы точно сговорились: настойчиво складываются в слова, а слова идут в наступление.
«…прекраснейшая пора в жизни каждого молодого человека… студентка А. выбросилась из окна пятого этажа… делают вчерашнего школьника настоящим специалистом и открывают дверь… преследовал сокурсник… эту возможность, предоставленную у нас в стране каждому… навсегда останется инвалидом…»
Не могу прочесть целиком ни одного абзаца – строчки прыгают и перемешиваются, – но без труда понимаю, о чём речь. Все статьи, заметки, врезки на всех газетных страницах, которыми заклеены стёкла, рассказывают историю моей несчастной любви.
Всё так и было. Но в газетах об этом никогда не писали. В газетах не пишут о снах рядовых студентов. В газетах пишут про пятилетки и свиноводство, визит лидера дружественной державы или запуск спутника в космос.
Из коридора доносятся звуки шагов и голосов, и я задыхаюсь от ужаса: сейчас все прочтут правду обо мне и Альке. Принимаюсь рвать газетные листы. Ничего не получается, бумага накрепко прилипла к стеклу; ногти скользят по ней с неприятным скрипом, цепляя небольшие клочки. Под ними вместо стекла и унылого городского пейзажа чернеет бездна.
Я всё ещё сплю. А предчувствие, прежде маячившее где-то на периферии, стало знанием. Я знаю, что за бездна ждёт за окном, ухмыляется кухонными стенами, препарирует меня моими же воспоминаниями.
Морфей.
Нужно убираться с этой кухни и из этого сна. Пар, заполнивший всё пространство, загустел, сделался субстанцией вроде холодца; кухонная дверь плавно удаляется, или удаляюсь от неё я сам, как если бы меня затягивало во тьму за окном.
Смотрю на часы. Время никогда.
Осознание себя во сне и управление сновидением – разные навыки. Второй я почти забыл, только ритуал с часами позволяет кое-как настроиться на нужную волну. Мне не стать кукловодом, но так я хотя бы обрываю нити, которые ведут к моим конечностям, и становлюсь чуть менее деревянным.
Я не могу проснуться, значит, нужно бежать и прятаться. Окно кажется очевидным выходом. Но сейчас, вспомнив Альку, я боюсь. Она выпрыгнула из этого самого окна. Из этого самого.
Остаются ассоциации – самый простой способ перемещения по пространству сна. И самый ненадёжный. Никогда не знаешь наверняка, куда они тебя приведут. Смотрю на газетную полосу чуть искоса, так, чтобы текст расплылся и можно было вообразить на месте статьи программу телепередач. Что-нибудь безопасное, из детства. «В гостях у сказки», а ещё лучше – «Будильник».
В детстве сверстники не любили меня. Эта нелюбовь прорастала в каждом коллективе, куда бы я ни попал. Мне не объявляли бойкотов, меня почти никогда не били, ничего такого. Просто сторонились.
Я не был злым ребёнком, я хотел дружить. Наяву и во сне.
Я встречал людей, которым нравится наблюдать за насекомыми. Например, за жуками. Можно перевернуть жука на спину и смотреть, как он потешно сучит лапками, – гипнотическое зрелище, кстати. Можно отрывать ему лапки. Впрягать его в бумажную колесницу. Запирать в спичечном коробке. Поджигать. Да много чего.
Моя дружба во сне иногда была похожа на подобные развлечения.
Восприятие у детей куда тоньше, чем у взрослых. Дети могут забыть сюжеты своих сновидений, но не эмоции. Дети-жуки не помнили снов с моим участием, но чувствовали, что я опасен.
К восьми годам друзей у меня не было, но был сосед по парте – Серёга, Серый, пацан нервный и задиристый. Это, пожалуй, всё, что я о нём помню. Не помню, чем он меня разозлил. Но это всегда работало именно так: злость, ненависть или гнев выстраивали во сне мостик от меня к объекту эмоций. А потом начиналась игра. В тот раз мы играли в динозавра. Мне всегда было интересно, что будет, если оживёт тварь, построенная из автомобильных покрышек на игровой площадке детского сада. Я привёл Серого туда.
К тому моменту я уже о чём-то догадывался. Морфей начал проявляться.
Сначала это было что-то вроде чувства, будто на тебя смотрят. Внимание неведомого наблюдателя расползалось узорами плесени и запахом гниения, вибрировало и требовало. Был шёпот, бессловесный, похожий на белый шум в телевизоре: впусти меня.
Я искал источник. Бродил по своим, как я тогда думал, владениям, надеясь найти следы чудовищ или их самих – притаившихся в тёмных углах дома.
Морфей открылся мне во всём своём подавляющем величии, когда погиб Серый. Я смотрел, как тварь из покрышек рвёт на части моего соседа по парте, и, камень за камнем, мозаика складывалась. Резиновый монстр, игровая площадка и облысевшие одуванчики, низкое небо, ржавый скелет велосипеда, песочница, деревья и опавшие листья – каждая деталь моего сна была частью огромной ненасытной твари. Даже я.