К. Терина – Фарбрика (страница 16)
Был это тот самый карла, в которого бросил утром камень Алёшка. Скверное дело: карла этот помнил ещё Майнца. И намеревался свершить правосудие.
Майнц усмехнулся. Как мог, выпрямил спину, задрал подбородок, глаза открыл широко, чтобы видеть всё сколько можно точнее. А что? Последней жизни зачерпнуть, прежде чем сгинуть упырём.
Вжжжжжжжжих!
Засвистела щупальца, летя к Майнцеву хребту. Но поймала отчего-то Алёшку, который в последний самый момент прыгнул наперерез. Живым своим телом спасая мёртвого Майнца.
***
Зазвенели ложками, выскребая из мисок пустую, зато горячую баланду. Майнц ел, да всё зыркал вокруг, выхватывая короткими кадрами знакомые непокойницкие лица. До ужина успел подойти к бригадиру Птаху, который посмеялся только над Майнцевыми страхами угодить в станционные навечно.
Всё, выходит, по-прежнему.
Пришёл новый этап, набилось буратин как брёвен в сарай. Глаза у всех ошалелые от электры, движения рваные, дёрганые. Ничего, пройдёт.
Освоятся.
И в непокойниках прожить можно.
Майнц спрятал ложку за пазуху. Взял шапку с лавки. Пошёл прочь. Шумела, гудела мертвяковская толпа, окутывая знакомым уютным теплом.
Сейчас надо было идти в карусельную, где разденут Майнца, укрепят на специальном вертикальном столе, подведя электроды по всему телу. Станут раскручивать как в центрифуге, всё быстрее, быстрее. В движении зарядится наново электра в его крови, и ещё месяц станет он жить по-прежнему.
Только ох как же тошно после карусели-то. Никогда не чувствуешь себя более мёртвым, как после дьявольской этой игрушки. И никогда не бываешь менее человеком. Кажется, всё стёрла, что могла. Ан нет, всякий раз обнаруживал Майнц после карусели новые слепые пятна в своей памяти. Что забудет он в этот раз? Алёшку?
Майнц невольно стал перебирать в памяти буратиновы безумные слова. Отчего-то знал наверное: после карусели не вспомнит уже ни слов этих, ни дня сегодняшнего.
Следовало признать: байка у Алёшки получилась складная, хоть сейчас в книжку. И байка эта, как ни крути, Майнца как будто поднимала надо всем, делала его фигурой исключительной. По Алёшкиному-то выходило что? Весь этот мир, пусть мрачный, мёртвый, бессмысленный, с этой бесконечной зимой – всю эту жестокую правду создал он, Майнц. Одной силой своего разума.
Смешно. Демиург должен быть таким, как Алёшка, – молодым, красивым, безумным. Разве может создавать миры седой, битый-перебитый мертвец-непокойник? Нет, усни он теперь, не изменится ничего в этом мире. А если изменится? Как узнать? Способ-то один, и способ этот – прямая дорога к упырству. Вечность в тесных залах Третьяковки против слова свихнувшегося Алёшки.
Майнц вышел на крыльцо, закурил. Задумался. Каково оно – в упырях-то?
Юмико
Юмико уже совсем старушка, но старушечьих занятий не знает, потому всё своё медленное время посвящает порядку и кошке. Кошка зовётся Белка, характер имеет независимый. Летом гуляет по графству Кент и смотрит через пролив на Францию; зимует на чердаке. Натаптывает маленькими лапками чёрные следы на лестнице, а Юмико, ругаясь для вида, старательно эти следы затирает. Так и живут.
Домик Юмико, куда сорок лет назад привёз её из Нагасаки английский джентльмен, стоит на краешке скалы. Первое, что видят на берегу чужестранцы – пассажиры парома Кале – Дувр, – воспоминания Юмико, развешенные на бельевых верёвках.
Блеклые, скучной расцветки воспоминания о жизни Юмико в Англии. Замершие и пустые, как ржавый брегет, оставшийся от мужа.
Многоцветие мелких лоскутов из детства и юности Юмико. Из странной, страшной и яркой жизни в Нагасаки. Юмико снимает их с верёвок, складывает в бельевую корзину, и воспоминания непокорно бьются в её слабых руках, как маленькие флаги реют на ветру.
Все, кроме одного. Красный лоскут исчез.
Красный лоскут – три дня, таких сладких, таких горьких. Три счастливых ночи с капитаном-французом, и его голос – рваный, хриплый.
Помимо воли Юмико трогает старый шрам на шее.
Три ночи любви и сорок лет воспоминаний о ней.
Красный лоскут исчез.
Юмико медленно опускается на камни, заглядывает в бельевую корзину. По одному достаёт их – цветные обрезки солнечных японских дней. Синее небо, лепестки гортензии, старый гобан её отца, тёплые руки матери. Безумные портовые кабаки, джига и ром. Юный матрос, первый поцелуй, бумажный фонарик под Окулярным мостом.
Без красного лоскута всё это ей ни к чему.
Ветер рвёт воспоминания из рук, и Юмико разжимает пальцы. Долго смотрит, как летят они над морем цветными чайками, растворяются в вечерних сумерках.
На чердаке, в пыльном углу, среди рваных коробок и истлевших книг, довольно урчит кошка Белка. Рядом, на тёплом красном лоскутке, прижавшись друг к другу, спят котята. Им снится Марсель.
Качибейская опера
Пройти следует мимо сиротского дома, мимо ателье старого Шойла, но не слишком далеко. Ещё не видна знаменитая краснокирпичная громадина, где издавна помещалось ремесленное училище; ещё не слышен грохот трамваев, а уже пора убавить шаг и повернуть направо. Неприметная арка ведёт в самый обыкновенный двор, каких в городе несчётно. Тут не нужно спешить, как не спешил никогда Соломон.
Ни за что с первого взгляда не разглядеть вам вывеску, некогда голубую с белыми буквами, теперь же – неопределённейших цветов; вывеску, из которой грамотному человеку становится ясно, какой замечательный и необходимый в культурном обществе специалист был наш Соломон. Вывеска эта помещается на двери, и её невозможно прочесть, не спустившись прежде по пятнадцати кирпичным ступенькам. Заглавными буквами и теперь написано на ней всё то же: «НАСТРОЙЩИК». И ниже буквами помельче: «Подержанный инструмент».
Внутри сейчас мало что сохранилось. На стене слева от двери – старая афиша театра «Прожектор», на которой карикатурно изображены собаки, играющие в карты. Справа – рукомойник и узкая скамейка. Над дверью медный колокольчик. Два колченогих, заросших паутиной табурета в центре комнаты.
Но что тут было прежде! Всю левую стену загораживало чёрное пианино. На нём имелась табличка, вравшая, будто инструмент этот был создал лично бельгийцем Лихтенталем. Дальше: открытый шкап со скрипками и валторнами, специальная тумба с инструментами, ключами и камертонами. Справа – рабочий стол, он же верстак, с разнообразными тисками, держателями, измерительными приборами, колбами, ящичками и другими приспособлениями, которые скорее уместны в мастерской алхимика.
За этим самым столом сидел Соломон вечером восьмого апреля, о котором теперь пойдёт речь.
Похоронили Туманского. Город был сер и мрачен, словно тоже прощался с Мойшей. На Соломоне и вовсе лица не было.
После похорон Соломон успел ещё зайти на квартиру Туманского и забрать у хозяйки кота. Теперь кот скрипел суставами этажом выше, у Муси Лазаревны. Кот был временно оставлен там Соломоном, чтобы своим скрипом и кряхтением не мешал думать.
Соломон держал в руках газету, но текста не видел.
Похоронили Туманского, а вместе с ним – всё привычное мироустройство, сам порядок лёг в землю.
И половина жизни Соломона. И половина его сердца.
Меланхолические размышления Соломона текли без всякого русла и системы, он вспоминал недавние события и далёкие, живых людей и давно ушедших. Всё, всё было в прошлом. Сейчас только, со смертью Туманского, Соломон осознал окончательно, что будущего нет. И мысль эта грызла его изнутри.
От этого грызения Соломона отвлёк визитёр.
Никто не знал, откуда явился этот человек. После, конечно, придумали, что пришёл он от Старого Базара, картинно прихрамывая и правой рукой опираясь то и дело о шершавый кирпич стен. Человек вошёл в каморку и в жизнь Соломона внезапно и даже с грохотом. Весь он был мят, пылен и подозрителен. Правда, наблюдательному Соломону не удалось изучить посетителя как следует. И вот почему: едва распахнулась дверь и коротко звякнул колокольчик, как человек рухнул на пол, гулко и неуклюже. Так это выглядело, точно он держался только одной мыслью – добраться до спасительного подвала настройщика, чтобы найти здесь свой покой.
Соломон отложил газету в сторону и поверх очков поглядел на вошедшего – теперь уже лежащего.
– Однако! – сказал Соломон.
Это было такое время – вам, сегодняшним хозяевам жизни, новой жизни, не понять, какое это было время. Люди тогда разучились удивляться. Они вечер проводили за сбором чемодана – на случай. А каждому спокойному утру радовались детской радостью. Подозрительные типы – в военной ли форме, в штатском ли платье – толпами заполоняли Качибей, провозглашали лозунги и новую власть, занимали стратегически важные здания и объедали огороды. Потом власть менялась, исчезали штатские, появлялись бандиты, казаки или коммунары. Такое положение дел приучило качибейцев ежедневно сверяться с газетой – какая теперь власть? Чтобы не попасть в неудобное положение, ежели вдруг что.
Соломон перевернул пришельца и увидел его лицо – самой бандитской формы. Грязные волосы неопрятно спадали из-под картуза на крупный лоб. Платье соответствовало. Под бурым пиджачишкой виднелась нестираная рубаха с национальной вышивкой. Кисти рук скрыты перчатками. Соломон приподнял левую руку гостя, задрал рукав и охнул, разглядев и нащупав металл вместо обыкновенного человеческого запястья.