реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Жуков – Фадеев (страница 30)

18

И еще: «…до тех пор, пока мы в литературе не сломаем фальшивого отношения к некоторым имярекам, что они вроде не доступны для критики, — настоящей дискуссии в области искусства быть не может». И еще: «Говорят: я «барски» критиковал Алтаузена и Жарова! Дело не в барстве. Это ведь мои ровесники.

Когда-то мне казались поэтическими такие строчки Безыменского:

— Мне говорят — весна и солнце пышет горном, И пляшет трепака по строчкам Сашка Жаров… А я иду, иду и думаю упорно Про себестоимость советских товаров.

Это сейчас звучит как пародия; Но мы в двадцатые годы показывали друг другу в общежитии, и нам казалось это новым отношением к вещам.

Это прошло. Это было детство. Вы все время хотите ходить в детских штанишках. Не нужно этого!

Выходит, это не барство с моей стороны, а это любовь к советской литературе, это внутренняя боязнь за то, чтобы ее не растащили по халтурам нерадивые люди. Вот в чем дело, товарищи!»

Был ли Фадеев до конца последователен? Всегда ли поступал согласно велению сердца, своего почти абсолютного художественного вкуса? Нет, далеко не всегда.

Тому причиной и суровые внешние обстоятельства. Грянула война, и стихи-репортажи о героях, о подвигах, о доблести и славе заняли свое место в дивизионных и армейских газетах. Оспаривать их ценность было бессмысленно с любых точек зрения. А после войны постановление ЦК ВКП(б) о журнале «Звезда» и «Ленинград» — детище А. А. Жданова стало тараном такой сокрушающей силы, который почти никто не выдержал. Почти никто. Поддерживали, одобряли. Фадеев не исключение. Но его художественная позиция была сильнее, глубже, чем у многих его современников. Это его качество ценили истинные художники. Борис Пастернак в тяжелом для него тысяча девятьсот сорок девятом году, когда над ним нависла даже угроза ареста, писал А. А. Фадееву: «Дорогой Саша! «Искусство» выпустило мои шекспировские переводы в очень хорошем издании (но очень небольшим тиражом). Ты способствовал их выпуску. Спасибо тебе.

…Ты знаешь, я было написал тебе много чего другого, потому что ничего нет легче, чем говорить с тобою (почти только с тобою), искренне, с любовью и уважением, но с годами такое занятие все нелепее и бесцельнее».

…Беспокойно, с горечью и досадой относился к Платонову Горький. В сущности, он не принял того Платонова, который столь удивил современного читателя, — Платонова «Чевенгура», «Усомнившегося Макара», повести «Впрок». Роман «Котлован» он, видимо, уже не читал, ибо это произведение никак не отвечало его творческому настроению, его уверенности в том, что советский писатель должен возвыситься над действительностью. Идеал по Горькому — «третья действительность, завтрашний день, созидаемые энтузиазмом и невероятным упорством людей труда». Так он думал, к этой ясности жестко направлял молодых литераторов.

«При всей нежности вашего отношения к людям, они у вас окрашены иронически? — писал Горький Платонову по поводу романа «Чевенгур», — являются перед читателем не столько революционерами, как «чудаками» и «полуумными».

Чувствуется, что Горький по-настоящему расстроен этим обстоятельством, сожалеет, что не может сказать ничего иного, и даже делает оговорку: «…таково впечатление читателя, т. е. — мое. Возможно, что я ошибаюсь».

А несколько позже, в тридцать четвертом году прочитав рассказ «Мусорный ветер», был «ошеломлен» ирреальностью содержания рассказа, счел необходимым высказаться уже в резкой, прямой форме: «…содержание граничит с мрачным бредом», «продолжаю ждать от вас произведения, более достойного вашего таланта».

Это были годы недолгого сближения Горького со Сталиным. Завершенная в 1930 году вторая редакция очерка «В. И. Ленин» заканчивалась словами:

«Владимир Ленин умер. Наследники воли и разума его — живы. Живы и работают так успешно, как никто, никогда, нигде в мире не работал». Читателю ясно, что наследников ведет «железная воля Иосифа Сталина».

Из благих намерений он стремился ускорить процесс не только достижений, но и «перековки» людей, людей, которые бы навсегда исключили из своего бытия наследие старого мира — страдание и жалость.

Он настаивал: «Мы должны просить правительство разрешить союзу литераторов поставить памятник герою-пионеру Павлику Морозову, который был убит своими родственниками за то, что, поняв вредительскую деятельность родных по крови, он предпочел родству с ними интересы трудового народа».

В то же время, как известно, Горький вступился за третью часть «Тихого Дона» Михаила Шолохова, котирую отвергали «неистовые ревнители» из журнала «Октябрь». Но как показывает его письмо к А. Фадееву, Горький*вовсе не считал Шолохова сложившимся писателем, невысоко ставил его философское и политическое сознание, которые якобы еще надо выводить на прямую линию истины. Здесь лучше всего процитировать письмо, до недавнего времени «пылившееся» в архивах:

«Но автор как и герой его, Григорий Мелехов, — пишет М. Горький, — «стоит, на грани между двух начал», не соглашаясь с тем, что одно из этих начал в сущности — конец, неизбежный конец старого казацкого мира и сомнительной «поэзии» этого мира. Не соглашается он с этим, потому что сам все еще — казак, существо биологически связанное с определенной географической областью, определенным социальным укладом».

Горькому даже кажется, что это произведение написано чуть ли не по принципу и вашим и нашим. «Если исключить «областные» настроения автора, рукопись кажется мне достаточно «объективной» политически и я, разумеется, за то, чтоб ее печатать, хотя она доставит эмигрантскому казачеству несколько приятных минут. За это наша критика обязана доставить автору несколько неприятных часов».

«Шолохов очень даровит, — читаем далее, — из него может выработаться отличный советский литератор, с этим надобно считаться. Мне кажется, что практический гуманизм, проявляемый у нас к явным вредителям и дающий хорошие результаты, должно проявлять и по отношению к литераторам, которые еще не нашли себя».

Пройдет немного времени, и Горький, потрясенный бойкостью серой литературы, начнет бить тревогу. В год I Всесоюзного съезда писателей он напишет: «34-й год почти не дал крупных вещей, те, которые явились, даны старшими поколениями: Толстой, Вс. Иванов и еще двое, трое, 35-й как будто тоже немного обещает». А чуть позже скажет: «Не все у нас плохо, не все плохо. Вот «Тихий Дон» — это настоящая вещь».

Производственная проблематика тревожит его больше всего, ибо пишущие на эти темы авторы набили руку на приподымании ударной работы как основы жизни, не заботясь о художественной убедительности. Леопольду Авербаху, ответственному секретарю журнала «Наши достижения», он пишет: «Порок этой Вашей статьи, как и всяких других: — у Вас всё слова висят в воздухе, не опираясь на факты, а ведь учат — факты, одетые крепкими и яркими словами, «пригнанными аккуратно по форме факта».

Он первым почувствовал, сколь невысок нравственный результат этих очерков: «Я не могу сказать, что два очерка, прочитанные мною, очень понравились мне. Есть в этих автобиографиях что-то возбуждающее осторожное отношение к ним, рассказывают люди о себе так, как будто бы хотели получить ордена».

Чистый, как родник, как свет детства, талант А. Платонова, никогда не знавший фальши, был объявлен И. В. Сталиным анархистским. Это случилось после того, как Фадеев опубликовал в журнале «Октябрь» рассказ «Усомнившийся Макар».

После сталинского звонка Фадеев просит объявить ему выговор, что и было сделано незамедлительно. С тех пор редактор Фадеев будет обрастать выговорами.

Придет время, и Фадеева начнут дружно упрекать все, кому не лень, в неискренности, мол, если печатал, зачем каялся? Ну что ж, в том была его слабость, и было чувство железной дисциплины и даже боязни перед накатывающимся неудержимо страшным, грохочущим, смывающим все на своем пути сталинским культом. Уже в те годы слово «гениальный» закрепилось за И. В. Сталиным на страницах печати, и создавалась великая иллюзия, что оно, это слово, так же естественно для него, как синий или свинцовый, скажем, цвет для неба.

Не склонный выпрямлять свой путь, сглаживать конфликты, Фадеев в конце жизни, готовя сборник литературно-критических статей «За тридцать лет», решает прокомментировать свои резкие, неоправданные, по его мнению, оценки произведений некоторых писателей. Называется имя и Андрея Платонова, Писалось это в середине 50-х годов, когда фамилия Платонов абсолютно ничего не говорила широкому читателю, особенно молодому. Но Фадеев знал, кто такой Платонов. Так было. Честь и совесть, никогда не покидавшие Фадеева, диктовали ему эти корректировки. Тем более они отвечали духу его человеческих и творческих исканий. Он входил в литературу почти в одно время с Платоновым. Горький поначалу много раз будет называть вместе эти молодые имена, достойно представляющие «анафемски талантливую Русь».

До недавнего времени никто не решился напечатать этот рассказ, да и не только его. А Фадеев печатал:

«Наши учреждения — дерьмо, читал Ленина Петр, а Макар слушал и удивлялся точности ума Ленина. Наши законы — дерьмо. Мы умеем предписывать, а не умеем исполнять… Социализм надо строить руками массового человека, а не чиновничьими бумажками наших учреждений. И я не теряю надежды, что нас за это когда-нибудь повесят».