Иван Вольнов – Повесть о днях моей жизни (страница 22)
А через неделю мать уложила мне в мешок две смены рубах, суконные онучи, гребешок и шарф, надела новый крест, дала теплые варежки и, благословив, заплакала.
– Слушайся, детенычек, хозяина, не озоруй, – причитала она. – С этаких-то пор в чужие лю-юди!..
Дом Шавровых самый видный. С середины деревушки, на широкой прямой улице, желтеют новые ворота, узкое крыльцо с лохматым ковылем, красные оконные наличники и просмоленная тесовая крыша. Через дорогу, около сарая, – кирпичная лавка под железом: «Торговлья мелкого и крупного товару», у крыльца – колодец с журавлем, левее – маслобойня.
В просторных сенях с потолком и деревянным полом нас встретила краснощекая сноха Созонта Максимовита – солдатка Павла. В руках у нее глиняная чашка рыбьего студня, под мышкою – хрен. Скрипя полусапожками на медных подковках, она через плечо сказала, оглядев нас:
– Подождите на крыльце: мы обедаем.
– Кто там, Павленька? – спросил из теплушки Созонт Максимович.
– Не знаю, – дернула баба головою. – Какой-то чужедеревенский мужик с мальчишкой.
– Это мы, Максимыч, мы-ы, – отозвался отец, снимая в дверях шапку. – Пастуха тебе привез – Ванюшку! – и полез за бабой в избу. – Что ж ты стал, пойдем! – обернулся он ко мне. – Пригладь волосья-то…
Изба светлая, чистая, в два больших окна, с дерюжными половиками от дверей, по-белому. В задней стене – полустеклянная дверь в горницу, у печки шкафик для посуды, в углу – деревянная кровать под одеялом из разных лоскутков, на косяке в проволочной клетке – пара веселых перепелов, а на шестке, у блюдечка с водою, сизый ручной голубь.
За широким крашеным столом под образами – сам Созонт Максимович, рядом с ним – брат Федор, по прозванию Тырин, длинношеий щипаный журавль, за Федором – Гавриловна, жена Созонта; на конике – бабушка Федосья Китовна в повойнике, слюнявый полоумный Влас, меньшой хозяйский сын, жена его Варвара и солдатка Павла; на скамейке девка Любка, два работника и нищий.
– Пастуха-а привел? – поет хозяин, глядя на сноху. – Ла-адио, погляди-им… Садись обедать с нами… Павла, принеси им ложечки.
У всех веселые лица, хлеб – как пшеничный, соленая рыба с квасом – век бы ел. Большие начали разговаривать о конопляном масле, а я поспешно цеплял квас.
– Ешь ты, парень, за двоих, до поту, – пошутил Созонт Максимович, следя за мной. – Поглядим, какой будешь работничек.
Отец незаметно наступил мне на ногу и, конфузливо смеясь, ответил:
– С первачка-то всегда так… Еда у вас уж очень скусная!
– Поработавши как следует, – добавил Шавров.
Мужики расхохотались. Я потупился.
– Что ты оговариваешь? – сказала Китовна. – Заржали, демоны! Накорми вперед, тогда спроси и работу… Ешь, милый, не гляди на дураков, – обратилась бабушка ко мне и подложила новый ломоть хлеба. – Тебе годов двенадцать будет?
– Четырнадцатый.
– Мелкова-ат, – покачала головой старуха. – Ну, да ничего, поправишься, бог даст… Ты ешь получше, не гляди на дураков.
После обеда Созонт Максимович, подведя меня к дверям в горницу, ткнул пальцем:
– Видишь?
В горнице стояли кованые сундуки под ковриками, на окнах, как у попа, кисейные занавески, вдоль стены – в ряд гладко тесанные березовые стулья, на двух маленьких столах – голубые скатерти с разводами, в переднем углу, сплошь заставленном угрюмыми иконами, тяжелые старинные лампадки на медных цепях с неугасимой посредине. Пахло ладаном.
– Чисто в церкви, – сказал я.
– Ходить тебе сюда нельзя, понял? – проговорил Шавров. – В чулан тоже не смей, – ткнул он пальцем, где чулан. – И в лавку не смей… Не послушаешься, отстегаю хворостиной и пошлю домой, к отцу. Ступай теперь с Любашкою поить коров.
Пока не стаял снег, я помогал по дому. Утром бегал за водой на самовар, чистил сени и крыльцо, задавал скотине корм, вил поводья к пашне, резал хворост. С первых же дней меня – не знаю почему – невзлюбила Павла. Гладкая, задорная, самолюбивая, она с утра до вечера хохотала на всю улицу со свекром, Созонт Максимычем, или с работниками, а стоило мне ненароком подвернуться, как она сжимала плотно губы, хмурилась и норовила поймать за щеку или за ухо. Сначала я крепился и, хоть больно, но посмеивался. Раз в сарае, убирая с нею сено, в шутку я схватил даже за грудь ее, но солдатка побледнела и, вцепившись в волосы, с силой ударила меня об пол. Перепуганный досмерти, я молчал. Баба тоже не промолвила ни слова, только ноздри ее вздрагивали.
Вечером Шавров спросил меня наедине:
– Иванушка-пастушок, тебе воспу прививали аль нет?
– Как же, прививали, – сказал я, – Еще маленькому…
– То-то, ты забыл, должно быть, если маленькому. – И, грозя батогом, прошипел: – Я т-тебе, стервец, привью другую, чтобы к бабам не лез!.. Ишь, пащенок!..
Павлы и хозяина я стал бояться.
Жили мы не в доме, где семейство, а в избушке, во дворе, рядом с баней, и ходили туда обедать да ужинать, а по праздникам пить чай.
На страстной неделе Созонт Максимович привез из Захаровки товарища мне – десятилетнего Петрушу Кривоглазого – сына бедной вдовы Тонкопряхи, с виду заморенного, тщедушного, с цыплячьим личиком и хохолком на голове.
– Вот тебе помощник, – сказал Шавров. – Ты будешь пастух овечий, а ему – телят со свиньями.
Мальчик улыбнулся всем, тряхнул кудряшками и, подойдя ко мне, спросил:
– Тебя как звать?
– Ваньтя.
– А меня – Петруша, давай жить приятелями, ладно? – Он обнял меня. – Ты тоже первый раз в работниках?
Вечерами, после ужина, в избушку приходил слюнявый Влас, хозяйский сын, садился на полати и, боязливо поглядывая в окна, старательно крутил «собачью ножку». В двадцать два года он боялся при отце курить. Говорят, лет семь назад Влас был веселый песенник и гармонист, любил рядиться, ночи напролет таскался по вечеркам, а потом будто ему «попритчилось». А другие говорили, что Созонт, захватив его у выручки, ударил чем-то в темя. Парень ошалел, оглох, отвесил нижнюю губу, стал заикаться. Таким и женили его на Варваре, своей деревенской девушке, из небогатых.
Старший работник Василий, кучерявый мужик лет под сорок, садился с лаптем у шестка, Пахом, его сподручный, лез на голобец, а мы с Петрушею – на печку, к прусакам.
– Ну и что же? – начинал всегда Пахом.
Это был бездомный парень, осенью отбывший призыв, угловатый в движениях, большеротый, как лягушка, со впалыми висками и приплюснутым носом, отчего лицо его казалось плоским днищем, на котором торчали острые скулы, а хрящеватые, нечистоплотные уши, черные прямые волосы, пересыпанные перхотью, и глупая улыбка дополняли общую непривлекательность его облика.
– Вот тебе и что! – незнамо чему ухмылялся Влас в ответ, картавя, кашляя и заикаясь.
Жадные, трясущиеся, с красными от напряжения лицами, они до поздней ночи, сидя друг против друга, наперебой рассказывали срамные истории про баб, щеголяя грязными словами, отрывисто хихикали, ругались, смачно сплевывая на стену, и тянули без перерыву вонючий трехкопеечный табак.
Влас бахвалился, сколько работниц он испортил – то насильно, а то за конфеты или ситец, как они плакали и жаловались «бате». Пахом, слушая, рычал от радости, колотил ногами о помост, опрокидываясь на спину, и расспрашивал, как тот портил их, что говорил им и что они говорили.
– У Феклушки Глазовой мой мальчуган-то, с места не сойти! – говорил хозяйский сын. – Я как увижу теперь мужа, непременно расспрошу: жив ай нет, скажу, мой парень?.. У Анисьи – тоже мой, у Ховры – тоже мой…
– А свою не прозеваешь? – спрашивал Пахом.
– Моя крепкая, – крутил лохматой головою Влас.
Батрак подзадоривал:
– Я вот ее… прищемлю когда-нибудь…
Полоумный Влас таращил желтые глаза, а мы с Петрушей заливались звонким хохотом.
– Прищеми, прищеми, Пахомушка! – кричали мы. – Покрепче ее, ведьму!
– Цыц, вы, сволочи! – орал во всю глотку Влас, стуча кулаком по полатям. А потом широко улыбался: – Поди, робята, страшно, как я закричу? Небось думаете: сейчас смерть? – Помямлив, почесав затылок, говорил, обращаясь к Пахому: – А я твою прищемлю, что? Попался, сват? – и подпрыгивал, весело потирая руки.
Василий, всегда будто не слушавший болтовню, говорил, держа в зубах очинённое лыко:
– Облом мамин, у него же нету!.. Его жена еще во стаде бегает.
– А я обожду-у! – заливался Влас. – А я обожду-у!.. Попался, парень? А я обожду-у!.. Ты мою, а я твою!..
Иногда на этом все кончалось. Влас, чувствуя себя победителем, неистово кричал, махая лапами, а мы четверо катались со смеху над ним. Уверенный, что все поражены его находчивостью, он ржал еще громче, до тех пор, пока его не постращает кто:
– Старик, кажется, шатается под подворотней.
Парень бледнел, осекался и тихонько лез в угол.
Иногда же, взбешенный насмешками, Влас бросался на Пахома с кулаками, а тот, зная, что слюнтяй отцу не жалуется, бил его чем попало по лицу и голове. Влас, рыдая, выбегал на улицу.
Утром драчуны мирились. После ужина хозяйский сын опять приходил в избушку, и опять шла речь о бабах, неизменно начинаясь:
– Ну и что же?..
– Вот тебе и что!..
Изредка к нам заглядывали соседи. К срамным разговорам присоединялись ведьмы, колдуны, утопленники, домовые и разная пакость. Мы с Петрушею, тесно прижавшись друг с другу, дрожали, Василий что-нибудь мурлыкал у шестка, а на улице скрипели ветлы, зловеще дул сырой весенний ветер, трещал лед и выли на разные голоса собачьи мартовские свадьбы.