Иван Васильев – Земля русская (страница 98)
Вечером шел дождь, а под утро мокрую траву схватило морозом. Идешь пожнями — будто по хрусткому морскому песку.
Знобкий ветер поселился в лесу, бродит меж сосен с разгульным свистом. Протяжно и печально шумят сосны — прощаются с летом.
Я стоял на опушке и слушал прощальную песню леса. С неба упал журавлиный крик. Птицы летели строгим клином, и вдруг строй рассыпался, заметался беспорядочно над Усть-Дёржей.
Что случилось в чистом небе? Отчего так странно тревожно закричали журавли?
Однако не долго в стае был беспорядок. Птицы построились в круг и минут десять кружились над Волгой. Уж не справляют ли они ритуал прощания? — подумал я. Да нет, скорее всего, увидели слияние рек — Волги и Вазузы — и засомневались: какой держаться? Покружились, поспорили и вспомнили: Вазуза ведет к Днепру, Днепр — к Черному морю. Давным-давно ходили этим путем славянские челны из Владимира в Киев…
У птиц дороги неизменные, а человек торит новые. Но когда доведется ему ступить на старую, брошенную и забытую, делается отчего-то грустно, и он слагает песню о журавлях.
Песни о журавлях, как осенний птичий крик, веселыми не бывают.
Сижу у края поля на куче валунов и смотрю, как уходит последний день золотой осени.
На пригорке, вычеканенная из красной меди и старой позеленевшей бронзы, стоит березовая роща. Низкое солнце бьет прямо в березы, а за ними грядущим ненастьем поднимается серо-фиолетовая туча. Перед собою туча гонит журавлиную стаю. Птицы устало машут крыльями, кричат протяжно и тоскливо.
Солнце все ниже. Вот оно опустилось на вершины заречного леса, раздвинуло их, потеснило, выбирает место поудобнее, чтобы спокойно полежать ночь в чащобе. От леса упала тень: сначала на берег, потом перешла реку, дотянулась до кучи валунов — и пошла, и пошла по клину озими к березовой роще. По пути вычернила клеверные стога, затушевала сухие кустики иван-чая на пригорке, вот уже стирает теплую позолоту с березовых стволов и вдруг разом пропала. Все поблекло, посерело — с земли ушел последний луч солнца. На короткое время он поджег края тучи и погас совсем. Хозяйкой неба и земли осталась серо-фиолетовая предвестница ненастья.
Случалось ли вам видеть зарницы? Не летние, в пору созревания хлебов, вольно полыхающие в полнеба, а осенние, робкие и мимолетные: взблеснет что-то такое светлое на горизонте и пропадет, не успеешь и глазом схватить.
Нечто подобное осенним зарницам происходит в человеческой памяти. Случается это ранним утром, когда только из дому выйдешь, вдруг пахнет чем-то страшно знакомым — махорочным дымком, зрелой полынью или теплым духом ржаного поля, — и тотчас взблеснет в памяти робкая, неясная, неуловимая картина. Вы силитесь вспомнить, понуждаете мозг возродить забытое, но тщетно: видение мелькнуло и пропало.
Как осенние зарницы — лишь бледная копия бурных летних гроз, так и мимолетные всплески памяти на склоне лет есть слабое отражение ярких детских впечатлений. И как же щемяще грустны они!
Не понимаю, почему в моей памяти сильнее всего запечатлелась осень.
Стою на озимом поле за Усть-Дёржей. В безмолвном лесу каркает ворона. У меня такое ощущение, как будто я не сию минуту слышу ворону, а сорок лет назад: что-то давнее-давнее пробудилось в памяти. Но странно, почему со мной не случается такого ни летом, ни весной, хотя вороньего крику слышано-переслышано?
И багряный лес, и увянувшая трава на полянах, и темные стога на просторных полях, и рдеющие на голых ветках гроздья рябины, и легкая прозрачность воздуха — все это пробуждает в памяти столь яркие и свежие видения, что начинает казаться, будто от прожитых лет не осталось ничего, кроме осени.
Найти бы причину этой странности. Может, она — в школьной дороге? Три версты до школы на рассвете да три обратно на закате — наглядишься на лес, на поля, на игру света и красок.
Может, — в стихах из хрестоматии? Книга для чтения была составлена так, что как раз на это время приходились волшебные строки: «Багряный лес роняет свой убор…», «В багрец и золото одетые леса…», «И луг, уставленный скирдами…»
А может, в том, что осень воздействовала на чувства горьковатым дымом ботвы, хлебным духом вытопленных ночью риг, янтарной прозрачностью антоновки, грибной прелью лесов? Земля одаривала плодами, и человек был раскрыт для доброго и радостного.
Не знаю, в чем причина избирательности памяти. Знаю одно: только осенью я способен листать книгу жизни с чувством исполненного долга и светлой печали от малости свершенного.
Мне привезли из лесу воз березовых дров. Я распилил их, поколол и сложил на придворке в поленницу.
Вечером в сумерках белая поленница излучает мягкий свет и кажется отворенной в комнату дверью. Я возвращаюсь из дальнего похода и, еще издали завидя светлый проем двери, убыстряю шаги. Промерзшего на холодном ветру, меня ждет сухое тепло у жарко горящей печки. Сяду сейчас поближе к огню, протяну руки, и поленья выстрелят навстречу малиновыми угольками. В потрескивании огня услышу шум веселой березовой рощи, утренний гомон птиц и представлю, что на улице не ноябрьская стынь, сковавшая лужи, а июньский полдень, пахнущий лесными травами…
Иду и думаю: много ли человеку надо в нелегкую минуту? Маленький мираж — и возьмутся откуда-то силы, веселее станет на душе, и готов шагать дальше — на ветру, на морозе. А всего-то и почудился в березовой поленнице призывный свет распахнутой двери.
На белом снегу рдели гроздья рябины. Я увидел их издалека и направился к сопке, на склоне которой рос калиновый куст.
Под кустом была вырыта маленькая пещерка. Из пещерки сочился незамерзающий ручеек и стекал в солдатскую каску. Он наполнял ее чуть выше половины и уходил через рваную дыру под снег. Дыра в каске приходилась как раз на то место, где должно быть звездочке. Каска была пробита пулей.
К ключу вела тропа. На снегу четко отпечатывались широкие копыта лося. Рядом — бисерная цепочка: какой-то маленький зверек прибегал напиться. Под самым кустом — несколько опавших рубиновых ягодин: наверно, снегири лакомились. А на ветке, что ниже всех склонилась над ключом, висел берестяной черпачок — это уже для человека.
Кто сотворил чудесный калиновый ключ, к которому приходят утолить жажду и звери, и птицы, и человек? Я спросил у лесников, и они сказали, что в войну здесь погиб их товарищ — партизан, и в память о нем они устроили этот ключ.
Вот, оказывается, какие памятники умеют ставить люди тем, кто погиб за Родину! Вечно живые памятники.
После долгой отлучки я возвращался в Усть-Дёржу. За поворотом открылась синяя излучина Волги, и во мне что-то дрогнуло, стронулось и пошло-понеслось без череды, без порядка, словно вихрем взметнуло опавшие листья. Встречи и расставания, сумерки и зори над речным плесом, тихая песня и теплое прикосновение женских рук, пыльный зной полдня и волшебный свет лунной ночи, пастухи, трактористы, старухи, грозы, ветры, ароматы скошенных трав, птичий гомон в садах и грибная прель осеннего леса — сотни коротких, как вспышки, картин, путаясь и наслаиваясь, стремительно неслись в памяти, и колотилось в груди сердце, и беспокойно искали чего-то руки, и всем моим существом овладело нетерпение: скорее, скорее увидеть белые окна, березовый рядок у крыльца, потемневшую от дождей калитку, и я понял, что это прорвалась тоска по дому. Она копилась исподволь. Когда я ездил другими дорогами, ходил улицами других деревень, разговаривал с другими людьми, в душе происходила потайная работа — душа отбирала, сравнивала, впитывала схожее, привычное, родственное и неслышно звала и звала домой. Ее тихий зов все нарастал и нарастал, он повелевал вернуться, и я, покоряясь ему, повернул на старую дорогу, и при первой же искре, когда синим блеском блеснула Волга, пламенем вспыхнули накопленные и хранимые душой впечатления. Поразительно, что в этом очистительном огне сгорает все горькое и печальное, все злое и несправедливое, остается только светлое и доброе, только чистое и возвышенное, и невольно подумаешь: какой великий смысл в избирательности памяти!
На опушке, в окружении сосен и берез, есть маленькая поляна, которой я положил, наверно, тысячу поклонов. Я брал здесь брусничный и черничный лист, брал алую ягоду землянику и сизую ягоду чернику, брал гриб боровик и траву зверобой, а сейчас пришел за калганом. Среди пожухлой травы, встав на колени, ищу стебли с нежными пятипалыми, словно раскрытая ладонь, листочками. Потянув за стебель, добираюсь до корневища и ножом вырезаю кружок земли, очищаю — и вот на ладони клубенек, источающий приятный калгановый аромат. Каждому клубеньку я кладу земной поклон, и мне приходит мысль, что земля ничего не отдает человеку без поклона: ни хлеба, ни корня, ни травинки, и поклон этот, единственно благородный и благодарный, возвышает человека до высочайших вершин — открывателя и творца.
ДОРОГИ ОТ ЯРОВ-КЛИНА
(Заметки о творчестве Ивана Васильева)
«Родимый край! Здесь мои прадеды, деды и родители появились на свет, отвоевывали у глухомани землю метр за метром, выращивали хлеб и лен, справляли свадьбы, пели плавные песни, такие же мелодичные, как здешние реки».
Так, по-видимому, думалось Ивану Васильеву, так позднее писалось, когда он по прошествии многих лет вновь по лесным проселкам, по росистой траве добрался до родной, полузаброшенной, в три хаты, деревушки Верховинино, чтобы поклониться на погосте родным могилам, полюбоваться леском, названным Яров-клином, куда в детстве гоняли в ночное коней. В отцовском саду старушка-солдатка постелила ему дерюжку и полушубок.