18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Васильев – Земля русская (страница 90)

18

В лес не ступить: лыжи дерет, как наждаком, а без лыж ломкое стекло не держит. Лоси подпускают совсем близко, нехотя поднимутся с лежки и, ступая медленно, осторожно — наст режет ноги, — отойдут немного и опять ложатся. Тревожно перепархивают по опушке синицы. Тонкий ледок покрыл деревья, слабым клювиком не пробить его, не достать из-под коры мошку. А уснувшей под снегом озими тяжко дышать: ледяной панцирь не пропускает воздух.

Так и с человеком случается. Была добрая, отзывчивая душа, но покрылась со временем ледяной коркой равнодушия, и худо стало окружающим: ни горем поделиться, ни радость поведать, ни совета спросить. Снежный наст весна растопит, а душевная корка, бывает, на всю жизнь.

За зиму нежилая изба сильно настыла. Два часа жег в печи березовые поленья, пока красная ниточка термометра не поднялась к черте «двадцать». Я скинул с плеч шубу — можно садиться к столу и работать. Взял бумагу — холодная, положил руку на столешницу — холодная. Чего бы ни коснулся — от всего исходит холод. Книги, берестяной чернильный прибор, деревянный подсвечник, ватный матрац, пуховая подушка — все холодное, настывшее.

Печной огонь нагрел воздух, но не вещи. Стужа из вещей не выходит скоро, она держится внутри. Надо топить печь не один день, чтобы тепло дошло до сердцевины вещей.

Я пробую писать — ничего не получается. Нужные слова не приходят, я их позабыл. Они придут, как только оттает мое застынувшее в одиночестве сердце.

С утра погода была вялая, словно, разминаясь со сна, гадала: то ли солнцем блеснуть, то ли вьюгой разгуляться.

Я стал на лыжи и отправился в лес. Миновал поле, березовую опушку и остановился под старыми соснами. Здесь было тихо и уютно, как в чистой, прибранной избе. Наломал сушняка, развел костерок. Бежал по хворосту бездымный огонь, падал просеянный сквозь крону снежок. В вершинах сосен мало-помалу начал зарождаться глухой протяжный шум, и вдруг разом, мгновенно, будто от исполинского удара, сосны дрогнули, сбросили белые шапки и закачались. Лес застонал. Началась суматошная снежная пляска.

Я повернул назад. Перед глазами — ни близкого поля, ни дальней деревни, ни крутого волжского берега, ни неба, ни земли. Была непроглядная, ревущая, белая круговерть. Глаза залепило, дыхание сперло. Я сделал шаг вперед, меня отодвинуло назад. «Слабо-бо… бо…» — хохотала вьюга в лицо.

Во мне проснулось забытое. Я пригнулся и мерно, чтобы хватило сил на последний рывок, пошел вперед — так учили нас ходить в атаку.

…Забытое состояние противоборства необузданной силе. Локомотив, самолет, автомобиль преодолевают за нас вьюги и ливни. Мы — пассажиры. Мы — зрители. Не силу мышц и духа испытывает стихия, а надежность железа.

Обретая — теряем.

Пошло на вторую половину марта, пора бы ручьям звенеть, а метут метели. Целый день с ровной упругой силой дует ветер и сучит белую пряжу. В десяти шагах не видно дороги, но вокруг удивительно светло. Мириады снежинок несут в себе микроскопические заряды яркого солнечного света, а у самой земли подкрашиваются отражением сиреневых березников, охряно-зеленых сосен, акварельно прозрачных осинников — и получается светлая мартовская метель. К тому же на улице не стыло, не морозно, а по-весеннему тепло, и метель кажется веселой забавой природы. Застигнутый метелью путник шагает враспашку, шапка сбита на затылок, глаз не жмурит, на лице восторг — поет душа у человека!

Метели принято считать ненастьем. А бывает, что и душу веселят.

Кругом еще белые снега, по ночам с черного звездного неба падают морозы, но в полуденные часы солнце так припекает, что на околице, за сенными сараями, вытаял бугорок земли, похожий на лоскут мокрого серого войлока, — наша долгожданная радость.

Засидевшиеся в зимних избах, мы бежим за сараи, с любопытством разглядываем первую сушу, потом, скинув надоевшие валенцы, пробуем ее голыми пятками и визжим от восторга.

День ото дня бугорок поднимается, он словно бы выпирает из белого покрова, снежная кромка спускается все ниже и ниже, завоеванная нами суша ширится — и начинаются потехи в пятнашки, в чехарду, в чижика. Целительная сила оживающей земли через голые наши пятки входит в нас, и мы, ослабшие на скудном зимнем харче, бледные, как ростки картошки, которую матери по утрам достают из подвалов, вдруг оживаем, неугомонно носимся по косогору, пока не покличут домой, и мы засыпаем на соломенных постелях, как принцы на пуховиках. Лица наши начинают буреть и шелушиться, головы уже не кружатся от вольного духа, ноги обретают устойчивую упругость, а маленькие сердчишки, по-воробьиному трепыхавшиеся в первый выход, начинают стучать ровно и сильно. Ржаной хлеб да солнечный бугор были вторыми, после материнской груди, нашими кормильцами.

Сколько согнало с той поры снегов, сколько утекло в бурные реки чистой снеговицы, а вид первой вытаявшей земли и сейчас, на склоне лет, наполняет душу и тело живительной силой, и по-прежнему глядишь на солнечный бугор с надеждой, правда теперь уже разбавленной легкой, как парок от тающих снегов, грустью.

Устье Дёржи заполонил лозняк. Он любит воду и лезет к реке, подвергаясь каждое половодье опасности быть вырванным с корнями. Свирепая вода гнет, стелет, крутит лозу, заваливает бревнами, гниющим тростником, песком. Страшно поглядеть, когда схлынет вода, — таким жалким, растрепанным, измочаленным выглядит кустарник.

Но придет тепло, и молодые побеги потянутся вверх, зазеленеют густо, примут в свою непролазность соловьев, чтобы воспели они торжество жизни. Под соловьиные песни старые, кажется, совсем похороненные под наносом ветки выстрелят к свету, к теплу тысячами новых ростков, которые вымахают за лето до метра в длину, — будто и не бушевала над лозняком осатанелая вода.

Не пробиваемые солнцем кусты хранят от иссушения воду. Без лозы река умерла бы. Без воды не станет жить и лоза. Страдая каждую весну от опустошительного буйства воды, лозняк никогда не вырастает здесь, у самой реки, до размеров дерева. В то же время его собрат, поселившийся чуть повыше, в прибрежном лесу, может перегнать и березу. Там он ничто не спасает, наоборот, в неутолимой жажде света губит других, чтобы жить самому.

…Не так ли и в человеческой дружбе? Если ты в силах выдержать черные дни размолвки, ссоры, если готов ради друга оставаться «кустом», — будете сильными оба: и он и ты. А коль потянешься вверх, подминая других, станешь хоть и деревом, но одиноким, топор судьбы-дровосека непременно изберет тебя, а сухая земля одиночества не напоит твоих корней, и не дадут они побегов.

В избе еще по-ночному темно, а стол у кухонного окна уже высветлился настолько, что можно чистить картошку, затворять оладьи, помыть собранные с вечера огурцы. Небо только намекнуло на рассвет, и любую другую работу делать без света еще нельзя, но готовиться к стряпне можно: окна на восход позволяют.

Сколько я помню себя в детстве, мне никогда не удавалось встать раньше матери. Как бы рано ни проснулся, она уже у стола. Приготовив все, что нужно, она затопляет печь, и тогда уже свет зари вместе с отблесками огня, растолкав по углам остатки ночи, будят всю семью. К тому часу, когда отцу идти на конюшню, а нам в школу, печь истоплена, завтрак готов — никто не задержан.

В деревне о работнике, судят не по тому, когда он спать ложится, а по тому, когда встает. А раньше работника всегда встает хозяйка. Для нее-то и ставилась изба так, чтобы кухонное окно смотрело на восход.

Я живу в старой избе, и хотя особой нужды вставать рано у меня нет, все равно подымаюсь чуть свет: будит проникающая в окно заря. Окно передает все, что происходит на небе. Посерело небо — в избе начинает таять ночной сумрак; заалела, заполыхала заря — розовыми стали печь, стол, посуда на полке; а уж солнце взошло — так все целиком и вкатилось в избу. Не улежишь, не усидишь, руки сами просят работы. О настроении и говорить нечего: любая печаль, неудача, хворь, что мучили с вечера, сейчас забыты, наступающий день встречаешь со светлой надеждой.

Сколько видывал я русских деревень, все они поставлены так: половина окон на восход. А нынче мода пошла иная: деревня, застраивается на манер города — поквартально. Тут уж окна куда пришлись. Говорят, в век электричества не все ли равно куда окнам смотреть? Так-то оно так, но электричество зажигать приятнее все-таки вечером, а вставать, право, лучше с солнцем. Красивее и полезнее.

Что-то разбудило меня в четыре утра. Оделся. Вышел на улицу. Полная луна стоит в чистом небе. Метель, наработавшись за ночь, улеглась, оставив высокие сугробы. Кругом такая тишина, что речной перекат, не слышный днем, кажется далеким поездом.

Что-то смутное томит меня. Будто работа какая не сделана. Отворяю дверь во двор. Тепло и уютно. Пахнет сеном и дровами. Еще конским потом от хомута и дегтем от сбруи. Но ведь тут, я знаю, никогда не висело ни хомута, ни уздечки. Откуда же запахи?

Это проснулось во мне детство.

Через дверь проникает луна. Я слоняюсь по двору. То доску переставлю, то поправлю выпершее полено. Тянет взять в углу кошель, набить сеном и нести в хлев, положить охапку в ясли и стоять и слушать, как жует скотина, угадывать, глядя на коровьи бока, время отела, подсчитывать овечий приплод и радоваться, что вот, если все будет хорошо, шерсти хватит, чтобы сменить и себе и ребятам валенки, а мяса — и на базар и на приварок.