18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Васильев – Земля русская (страница 87)

18

Утром я шел тропинкой через рожь. Накрапывал дождь, но теплый ветерок обдувал колосья, они быстро обсыхали, и стоило коснуться рукой, как с колосьев слетали облачка пыльцы: рожь цвела.

Впереди, слева от тропинки, вспорхнула птичка. Вспорхнула и упала. Рожь была такая густая, что птичка запутывалась в ней и не могла взлететь. Я легко достал ее рукой. Серое с коричневатым оттенком перо, светлый не очень длинный клювик. Ладонью я чувствовал тепло ее маленького тельца, а она, наверно, чувствовала тепло моей ладони и сидела смирно, бесстрашно уставив на меня черную бусинку глаза. Я давно заметил, что малые птахи в руке человека не бьются, сидят, притихнув, будто в гнезде.

Я поднял руку над колосьями ржи, раскрыл ладонь. Секунды две птичка сидела не шелохнувшись, потом вспорхнула и, часто-часто трепеща крыльями, пошла прямо вверх, посылая на прощанье звонкую трель. Сразу же свечками поднялись еще две, и еще, и еще — и зазвенели в поднебесье веселые колокольчики.

Жаворонки пели песню признательности человеку за его доброту.

На небе ни тучи, ни облака. Небо — белый потолок, солнце — матовая лампа.

Но вот в полуденной стороне над сосновым лесом появляется синь. Она постепенно густеет, набухает, расплывается вширь, тянется кверху и гасит матовое солнце. Краски на земле меркнут. Пронзительно яркую зелень подернуло сумерками. Вверху глухо загремело.

Наконец по густо-серому набрякшему мешку сверху вниз полоснула острым лезвием молния, раскроила его с треском и выпустила ветер. Короткий вихрь прошелся по-над землей, расставил пыльные столбы, но их тут же повалил крупный секущий дождь.

Опорожнился мешок — и снова лазурное небо и золотое солнце. Ни тучи, ни облака…

В водополье Дёржа подмыла суглинистый берег, оторвала и унесла половину косогора. Образовалась стена под крышей-дерном. Прилетели ласточки и насверлили гнезд — три ряда дырочек под зеленой крышей в охряного цвета стене.

Середина лета. Только-только взошло солнце. Оно ударило низкими лучами прямо в стену — в каждую дырочку по лучу — и разбудило ласточек. Ласточки проснулись — и за работу. А работа известная: мошек ловить, птенцов кормить.

Кружится над плесом живой невод, то раскинется широко, то стянется вдруг к берегу-стене, исчезнет на миг в норах-гнездах. Кажется, невидимый рыбак сноровистой рукой закидывает над водой необыкновенную снасть из черно-белых нитей.

Триста раз на дню кормит ласточка своих птенцов. Потому и работает живой птичий невод от зари до зари. Нелегкое дело — детей вырастить, на крыло поставить.

Есть у меня знакомая синица по имени Цвенька.

За деревней на траншеях растут березы. Под березами тропа, которой я хожу в лес.

Сначала мне казалось, что в березах невесть сколько птичек: вся полоса прямо-таки наполнена звоном их голосов. Но прислушался — и вижу: э, нет, в птичьем царстве строгий порядок. Вот на краю полосы одна синичка выводит: си-си-си… трэ-тэ-тэ… Прошел шагов сорок — вторая: синь-синь-цви… Дальше — третья, еще дальше — четвертая. Сидят цепочкой на самых вершинах, распевают, но в гости друг к дружке не ходят. У каждой синицы, оказывается, свой надел, летать в чужой нельзя.

Когда я разобрался в птичьем порядке, стал различать их по голосам. Они хоть и одну песню поют, да по-разному. Особенно выделялась та, что жила на изгибе траншеи. Она пела так: си-си-си… цвень-цвень-цвень… За это и прозвал я ее Цвенькой.

Утром, едва только поднимусь на пригорок, уже различаю в птичьем хоре ее голосок. Подхожу ближе и говорю:

— Здравствуй, Цвенька!

— Си-си-си… Цвень-цвень… — отвечает она, и я понимаю, что она говорит: «Спасибо. Добрый день».

При дележке Цвеньке достался самый живописный надел. Внизу — заросшее иван-чаем колено траншеи. Справа и слева высокие березы-тройчатки, а между ними рядок маленьких березок и сосна-подросток. Сзади и спереди — поле, засеянное овсом. Над полем встает солнце и светит Цвеньке прямо в «окошко».

Один раз вздумалось мне подразнить Цвеньку: стал я высвистывать ее песенку. Как она рассердилась! Свечкой вверх взлетит, крылья распустит, парит над своим владением и выговаривает мне: «Пришел, так слушай. Видишь, место занято».

Больше не дразню Цвеньку. Мирно живем. Я усаживаюсь на бруствер старой траншеи, вспоминаю, как некогда, на войне, копал вот такие же окопы, а она сверху, с березы поет мне про красное солнце, синее небо и гуляющий в овсах ветер.

Ехали мы с приятелем на двухместном грузовом «москвиче». На дороге вынюхивал что-то лисенок. Заслышав шум мотора, он прыгнул в кусты и притаился. Мы остановились и, не вылезая из кабины, стали высматривать лисенка. Вот он! Высунул из кустов мордочку, уши навострил и гадает, что за зверь остановился перед ним. Мы стали подзывать лисенка: «Иди сюда, не бойся». И что вы думаете, идет лисенок к нам! Выбрался из кустов, через канаву переступил, на дорогу вышел. Солидный уже, почти взрослый. Шерсть ярко-рыжая, на груди светлый передничек, на щеках белые подушечки, а лапки — все четыре — в черных чулочках. Ну красавец!

Вышел лисенок на дорогу, сел перед самой машиной и разглядывает ее. Мы даже дыхание затаили: что же дальше будет? Но тут грузовик сзади затарахтел — лисенок отскочил и спрятался. Проехал грузовик — опять выходит. Вот любопытный! Мы совсем осмелели, из машины вылезли, совсем рядом стоим, лисенка разглядываем, хоть в руки бери. Но загудела целая колонна грузовиков с зерном, дымом начадила — и убежал лисенок.

Поистине любопытство страха не ведает.

Теплое августовское утро. Солнце только что взошло. Сквозь редкий туман льется розоватый рассеянный свет. Сжатое овсяное поле, фронтоны изб, старый тын, макушки пожелтевших берез и черные ветки усохших с зимы яблонь — все светится по-утреннему чисто, мягко, нежно.

Тихо. Только пинькает в саду синица да две сороки, словно озорные мальчишки, играют в войну. Сидят, одна на яблоне, другая на березе, и палят друг в дружку трескучими очередями. «Березовая» сразила «яблоневую», та замолчала, а эта все строчит и строчит, пока не вышла на крыльцо хозяйка, не погрозила коромыслом: «Вот я тебя, трещотка!» Унялась. Хозяйка повернула к реке, а сорока ей в спину: трэ-тэ-тэ… Пугнула, на ветке крутанулась и полетела, довольная своим озорством.

Весь день ветер косматил березы, к вечеру успокоился и затих. Солнце село, и к березам пришел туман. Растрепанные косы окунули березы в белую пену, и седой туман всю ночь разбирал их по прядкам, омывал от пыли и шептал что-то свое.

Утром он неслышно ушел, а прибранные им березы опять играли весь день с баловником-ветром.

Так продолжалось все лето, а к осени, когда в пышные косы берез вплелись желтые пряди, туман перестал приходить. Некому стало причесать и омыть поседевшие косы, посеклись, поблекли они, и ветер рвал со свистом последние листья, уносил, улюлюкая, вдаль.

Однажды поздним предзимьем наведался под вечер туман, и подошел он к березам и хотел, как прежде, омыть шелковистые пряди, но увидел голые ветки, опустил руки и отступил назад.

Пожалели березы, что впустую с ветром играли, да надолго ли? Весна придет, опять начнут забавляться.

Так было, так будет вечно.

По утрам над Волгой поднимаются белые горы. Я шел по грибы, поднялся на гору, глянул — куда же подевался заречный лес? Приречный — вот он, густой, необыкновенно темный, а за ним — белый снеговой хребет. Вершины гор то закругляются, то вытягиваются острыми пиками и куда-то плывут, постепенно истончаясь до кисейной прозрачности и открывая заречный лес. Пока я стоял, горы растаяли, ушли, и снова мир стал привычным, знакомым.

Белые горы сотворяет по утрам солнце. Едва оно поднимется над горизонтом, как туман, который спокойно спал всю ночь над рекой, начинает клубиться и тянется к солнцу. Недолго живут горы, какие-нибудь минуты, а чтобы видеть их, надо встать пораньше, до восхода солнца.

В августе на восходе солнца овсяное поле похоже на накрытый скатертью большой-пребольшой стол. Пока солнца нет и над полем лежат полоски тумана, скатерть кажется небрежно накинутой, но вот в лесную прогалину, как в окно, выглянуло солнце, и первые лучи его, будто добрые руки хозяйки, разгладили складки, и золототканая скатерть засверкала.

В этот момент надо прищурить глаза. Безлистая, сожженная химией береза на краю поля покажется подсвечником, над которым курятся легкие дымки от потушенных свечей. Капли росы заискрятся граненым хрусталем, а сиреневые метелки иван-чая на меже превратятся в гору яств.

А в самом деле, если вообразить, сколько родило это поле с тех пор, как распахал его человек, то, наверно, стогектарный стол можно бы сплошь уставить и питием и яствами.

Но, чу! На золототканую скатерть, на обильный стол упало и покатилось что-то безобразно-уродливое. Через овсяное поле мчится с грохотом машина. Это грибники торопятся за добычей в лес. Мчатся поскорее захватить кроху и не видят, не слышат, как хрустят под колесами… пироги.

Воистину, когда ем, глух и нем.

За два дня, что был я в отъезде, дорогу в лес будто обсадили диковинными кустами с гроздьями желтых ягод. Зацвел рябинник — краса осенних дорог, некошеных пустырей, старых канав.

Когда на исходе лета поблекнет, посереет, словно присыпанная пеплом, земля, когда потянутся по небу тяжелые, как нагруженные возы, тучи, тогда по канавам вдоль дорог загораются желтые огоньки рябинника. Идешь пустынной дорогой или неуютным полем, увидишь это позднее — и оттого вызывающе яркое — цветение, и станет вдруг теплее на душе, почудится на жиг, что лето не ушло, что завтра-послезавтра ветер прогонит тучи и снова засияет солнце.