18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Васильев – Земля русская (страница 6)

18

Потом я устраивал себе угол. Взял сорванную с петель дверь, положил на два ящика — получилась кровать. Вытряхнул «сидор», набил подопревшей ржаной соломой — вышла подушка. Матрацем и одеялом служил все тот же безотказный полушубок. Спалось сладко и крепко. А утром пошли на работу.

Работа наша называлась агитация и организация. МТС — одно лишь название: не было ни тракторов, ни трактористов, даже директора не было. В барских каретниках, в бревенчатом клубе, в кабинетах конторы свистел ветер. А весна шла. Вытаивали и начинали парить под ярым полуденным солнцем сугорки, забурлили ручьи. В деревнях рожь была посеяна только на огородах, поля лежали пустыми. Их надо было вспахать, засеять яровыми, а в колхозах — ни тягла, ни семян. Колхозы, распущенные немцами, только-только сорганизовались вновь, но были неустойчивы: фронт гремел в каких-нибудь тридцати километрах, и не было уверенности, что не качнется он снова в нашу сторону. Мы, двое политотдельцев, должны были агитировать и организовывать крестьян на весенний сев под лозунгом «Хлеб — фронту».

Молодежь представляет себе войну просто: там, где стреляют. Я тоже так думал. По утрам в легком морозном воздухе слышна была глухая канонада, и, вслушиваясь в нее, я думал: там война, а тут у нас хотя и трудная, прифронтовая, но в главном-то обыкновенная жизнь. Мне еще предстояло убедиться, что засеять поле, не имея ни коня, ни зерна, ничуть не легче, чем без пушек, без пулеметов, с одними винтовками отбить у врага сопку. Пройдет совсем немного времени, и я пойму, что хлеб, кусок простого ржаного хлеба — такое же оружие, как пушка, самолет или танк, даже более того, он движет всем этим грозным оружием. Я увижу, как за хлебную ниву, за то, кто первый ее сожнет, мы или враги, разыграется настоящий бой, и в этом бою будут падать мертвыми мои товарищи. А много лет спустя в тиши архивных залов буду читать донесения партизанских комбригов о проведении боевых операций под названием «хлеб», и еще раз скажу себе: не одни мы были солдатами, солдатом была всякая женщина, вышедшая в поле с горстью семян.

Но все это придет потом, через недели, через годы, а пока мы с Николаем Евгеньевичем идем в деревню Воробьи на собрание. Он мне говорит:

— Лошади в некоторых деревнях есть. В Ручьеве один старик пять битюгов выловил. Немцы бежали, бросили. Он по лесам ходил, вылавливал. Деревня прячет. Где — неизвестно. В лесу где-нибудь.

Я не понимаю, почему деревня прячет лошадей. Он объясняет:

— По многим причинам. Во-первых, трофейные. Боятся, что отберут. Или заставят поделиться с другими, у кого нет ни одной. А деревня работать на соседей небольшая охотница. Во-вторых, фронт. Кто знает, как там будет весной? Нажимом в таком деле ничего не добьемся, только убеждением.

И я в тот вечер увидел, что такое «добиваться убеждением». Изба была полна стариков и женщин, многие пришли с грудными детьми. На столе чадила коптилка. Сидели прямо на полу. Начальник политотдела объяснил обстановку: тракторы к весне ждем, но кто знает, сколько их придет и когда. На фронте затишье, надо верить, что погоним их дальше, но… война есть война. В чем мужик не может допускать ни малейших сомнений, так это в отношении поля: засевать или не засевать. Не нами сказано: помирать собирайся, а поле сей. Вопрос, чем? Надо посмотреть в свои сусеки. Вскрыть ямы и всякие схоронки, пока не подтопило водой. Затопит — семена погибнут.

Женщины начинают плакать. Как оторвать от ребят последнюю горсть зернят? Старики ворчат. На чем пахать-сеять? Одна завалящая клячонка на всю деревню. В пятый, десятый, двадцатый раз Николай Евгеньевич повторяет одно и то же: хлеб родится один раз в году, бросить весной зерно — пожать осенью колос. Он говорит то, что мужик знает лучше нас. И все-таки говорит. Я начинаю улавливать, что между пониманием необходимости и решимостью действовать стоит некая преграда, преодолеть которую людям что-то мешает. Что? Извечная боязнь голода? Или… как отнять от себя? Или «я-то отдам, а другой утаит»?

Не знаю, наверно, все понемножку. Наверно, преграда сложена из разных кирпичей: боязни, недоверия, скупости, неуверенности и простого «авось». Кирпичную стену одним ударом не пробьешь. Вот почему Николай Евгеньевич все долбит и долбит, выбивая один кирпич за другим. Он не может, не имеет права устать, передохнуть, отступить перед этой незримой преградой, пока она не рухнет совсем. На улице давно ночь, спят на руках матерей дети, старики выворачивают кисеты на последние закрутки — махорочный дым висит в избе слоистым пологом. У меня чугунная голова и свинцовые веки. Мне начинает мерещиться, будто кто-то прорубается к нам в избу, бьет и бьет киркой в кирпичную стену, — это стучит в висках тяжелая кровь. Я не уловил момента, когда стена дала трещину и упала. Председатель колхоза, пожилая женщина Клавдя, подвела в списке черту и объявила, что добровольных взносов в семенной фонд хватит, чтобы засеять яровой клин.

Мы заснули прямо на лавках. Утром Клавдя сказала, что семена начали сносить в амбар, и мы, позавтракав картошкой с огурцами, отправились дальше. В других деревнях повторялось то же, что и в Воробьях. За неделю такой агитации мы вымотались до последних сил. Я сумел отыскать пятерых девчат, сохранивших комсомольские билеты, и назначил комсомольское собрание в клубе МТС.

На обратном пути мы едва не утонули в озере. Выправились в дорогу, когда уже смеркалось. Слегка подмораживало. Идти было километров пятнадцать. Ближе к ночи небо вызвездило, и мороз начал крепчать. Мы шли зимником — дорогой, проложенной напрямую, через озера. В апреле озера стоят еще крепко, опасны бывают лишь проточные. Невидимый ручей подтачивает лед снизу и грозит неосторожному путнику бедой.

Мы не знали местных озер, а ночью не разглядишь, какое оно: проточное или глухое. Шли по натоптанному зимой следу, изредка прощупывая лед шестами. Идти по отаявшей скользкой тропинке все равно, что по бревну, ноги разъезжаются, равновесие держать трудно, то и дело оступаешься.

Над нами темное с мохнатыми мигающими звездами небо, вокруг нас смутная пелена озера, замкнутая черным кольцом лесов, сливающихся с небом. Ни огонька, ни звука, один лишь хруст и шорох наших шагов. Я уже не в силах поднимать ног, я их волоку, тяжелые, налитые свинцом и какие-то бесчувственные. Голод так не мучит, как усталость. К голоду мы привыкли, а к усталости привыкнуть нельзя, каждый раз она новая. Сейчас вся усталость в ногах, тяжелым осадком оседает в ступнях, поднимается по голеням, вот уже и коленки не гнутся…

Так, с негнущимися коленками я и ухнул под лед. Сразу. Мгновенно. Не успел ни подумать, ни вскрикнуть. И обжигающего холода воды не ощутил. Только когда Николай Евгеньевич крикнул: «Палку под себя!» — и почувствовал, как сзади просовывает он мне под мышку свой шест, дошла наконец до тела вода и сдавила жгуче-холодными тисками. Тиски давили как-то странно: до пояса. Я сообразил, что на чем-то завис и дальше не проваливаюсь. Мелькнуло идиотски-глупое сравнение: «Как поплавок». В эту секунду рука Николая Евгеньевича схватила меня за воротник полушубка, и тотчас за спиной что-то хрустнуло, упало, я изо всех сил рванулся вперед и грудью повалился на лед. Я лежал на льду лицом вниз по одну сторону полыньи, Николай Евгеньевич на спине по другую. Обломившийся под его ногами закраек льдины вынырнул и кружился в полынье. Мы начали отползать в разные стороны. Наконец сели, ощупали под собой лед, поднялись.

— Кинь палки, — сказал Николай Евгеньевич. — Они где-то на твоей стороне.

Только теперь я заметил, что полз на шестах. Я перекинул ему шесты, он ползком, огибая полынью, перебрался на мою сторону, и мы побежали. На мне все залубенело, гремело жестяным грохотом, но надо было бежать, не останавливаясь ни на минуту, ибо никакое другое тепло, кроме собственной крови, не могло спасти. Я изнемогал, но мой спокойный, выдержанный, терпеливый начальник вдруг обнаруживал такую ярость, когда я пытался остановиться, какой я ни за что не предположил бы в нем. Он кричал на меня, как мужик на загнанную лошадь, и, я думаю, будь в его руках кнут, он хлестал бы меня кнутом.

Не помню, сколько мы бежали, наверно, не менее полдороги. Смутно помню и то, как отворила нам дверь чухонка и впустила в избу. Кто-то стаскивал с меня заколеневшую, словно панцирь, одежду, кто-то влил в меня стакан противной сивушной, но жаркой, как огонь, жидкости, кто-то подсадил на печь. Дальше было душное беспамятство. Но вот что хорошо помню, на всю жизнь запомнил, это просьбу моего начальника, высказанную на следующий день каким-то очень виноватым тоном:

— Ты уж извини, орал я на тебя. В жизни не кричал на человека, а тут… Мог бы на плечах нести, но принес бы труп…

Старый солдат Мокеич стал моим дядькой. Случилось это так.

После двухнедельной подготовки в запасном полку, который стоял в селе Ново-Бридино под Торопцем, нас свели в маршевую роту и повели на передовую. В прифронтовой полосе дневные передвижения запрещались, мы за ночь форсированным маршем проделали полсотни верст и очутились в лесочке, в котором расположился полк, только что вышедший из боя. Для пополнения его поредевших батальонов мы и прибыли.