Иван Васильев – Депутатский запрос (страница 9)
— Разве? Куда же они делись? Позавчера брала три пачки… Давай сделаем омлет, омлет даже лучше.
За ужином он спросил:
— Олина (так называл он ее по-домашнему, и ей нравилось), у нас, кажется, был Гарин-Михайловский, не помнишь?
— Поищи. Должен быть. А что тебе в нем?
— Да так… Перечитать захотелось. Может, ответит на один вопрос.
— А я, думаешь, не отвечу? Догадываюсь, о чем хочешь у него спросить. Почему мужики жгли его хлебные амбары, а на тебя катают анонимки, так? — Он кивнул. — Вот видишь. Могу, если хочешь, и ответить. Потому что вы… заставляете. Что барин, что директор — учат мужиков жить.
Он удивленно вскинул брови:
— Да-а? Заставляем? Странно… От тебя, по крайней мере, странно слышать.
— Недооцениваешь, Федя, мой ясный ум. Он хоть и дуре достался, но дура кое-что смыслит. Заставь ты меня жить по-умному, образцово — я от тебя уйду. Потому что не хочу быть рабыней мещанского уюта и порядка.
— Анархистские замашки. Чушь собачья, извиняюсь. Порядок не порабощает, а освобождает.
— От чего же он освобождает?
— Хотя бы от лишней траты сил и времени. А сэкономленное время есть свобода. И нечего спорить. Так что не я их заставляю, а порядок. Тот, кто это понимает, никакого принуждения не испытывает, а вот лодыря и бездельника от порядка коробит.
— Спасибо, милый, значит, я, по-твоему, лодырничаю и бездельничаю.
— Есть люди, которые не бездельничают, но их деятельность в лучшем случае бесполезна, в худшем — мешает другим. Не о тебе речь… А если хочешь, то и о тебе. Жена или помогает мужу, или мешает, третьего не дано.
— Теперь чаще — наоборот: муж жене.
— Не спорю, бывает. Ну, я пошел, почитаю… Посуду вымой, чистой тарелки не найти…
— Вымою. После фильма. Сегодня вторая серия…
В Вязниках, как и в Бугрове, садились к телевизорам, чтобы на полтора часа отвлечься от своих страстей, забот и обид и погрузиться в экранные.
6
Петр Иванович Стремутка ехал в область, на трехдневный семинар. Всю дорогу им владело неприятное чувство, возникшее после звонка Князева. Князев позвонил после обеда, перед самым отъездом, и сказал, что Глыбин с Новожиловым послали в область депутатский запрос и он, Князев, предупреждает председателя райисполкома об этом факте во избежание неприятностей.
— Каких? — спросил Петр Иванович.
— Возможных, — туманно намекнул Князев. — И лишних. Для меня, конечно. У меня, как ты знаешь, их и без того хватает.
Петр Иванович первым словом ругнул Глыбина: «Вот дьявол упрямый, приводит свою угрозу в исполнение!» Потом заподозрил Князева: «Зачем позвонил? Что за ход? Подстроил, предупредил — и моя хата с краю?.. С него станется — мастер комбинаций известный, да только резону тут нет, он ведь всерьез собрался уходить…»
Неприятно было размышлять Петру Ивановичу о всей этой заварухе в «Вязниковском». Ну с чего, скажи пожалуйста, поднялся на дыбки бугровский медведь? Чего он горой встал за Князева? Мало приятного было слушать его речь на сессии, так хотелось дать ему отповедь, но укротил себя, промолчал — и правильно сделал: депутаты поняли, что в районе, слава богу, есть кому думать. Спросят тебя — скажи, а неспрошенный — сиди и помалкивай…
Глыбин на язык, конечно, несдержан, во всякую бочку затычка, но в отношении к нему, Петру Стремутке, Васька, пожалуй, теряет всякую меру. Как взял над ним опеку еще в детстве, так и считает, что вправе наставлять его до седых волос. Всякое опекунство хорошо до поры до времени, а от такого, когда тебя, взрослого человека, учат, как руководить, недолго и взбелениться. Добро бы начальник учил — тут никуда не денешься, сколько ни руководи, все наставлять будут, — а то кто, братцы вы мои, в учителя лезет: Васька бугровский! Объектом шуток при таком учителе недолго стать. Скажут: гляди-ка, наш районный премьер как бычок на поводу ходит. Со стыда сгореть!
Дорога до областного центра неблизкая, часа три ехать, и времени на воспоминания и размышления у Петра Ивановича было достаточно. И, вспоминая, он то раздражался, то вдруг успокаивался и думал о Вас-Васе, своем чудаковатом зяте, с благодарностью и доброй улыбкой. Всякое в их жизни бывало, и ничего из нее не вычеркнешь, все надо помнить, потому что это «все» и есть ты сам, твоя собственная персона. То, что вылепил тебя как человека Глыбин, — это факт. И надо сказать, ваятель он упорный, даже какой-то… закоснелый, как усвоил, неизвестно где и от кого, что это вот порядочно, а это — подло, так и долбит и долбит, пока в мозгах твоих вмятина не образуется.
Отчего, например, Петр Стремутка никак не может преодолеть недоверия к Феде Князеву? Чуть не пять лет работали вместе, он секретарем парткома, тот директором, и вроде бы никаких принципиальных расхождений между ними не случалось, но какая-то настороженность все время сидела внутри, как будто живешь и оглядываешься: не подложил бы свинью. Умом понимал, что надо избавиться от этого ощущения ненадежности, нехорошо подозревать человека, который лично тебе ничего плохого не сделал, а не получается. Тогда, в детстве, когда весь мир воспринимался без оттенков: черное — черное, белое — белое, он, узнав от сестры о Фединой измене, назвал это подлостью, потому что уже всем сердцем принял внушенное Глыбиным понятие, что всякий, кто бросил, оставил, не помог человеку в беде, есть подлец и другого ему названия на человеческом языке нет. Глыбин был воинственно прямым и честным, и это более всего тянуло к нему, покоряло юных братьев Стремутка.
Никогда не забыть, как заступился он за… овец. Была такая кампания — выводить личный скот. Особенно почему-то ополчились на овец. А в Бугрове их держали помногу, коровы не у всех были, а овцы — обязательно, даже у одиноких старух. Эта животина рациональна со всех сторон: сена надо немного, тех, что пускали в зиму, вполне можно прокормить с огорода, зато мясо — когда захотел, тогда и зарезал, шерсть на валенки, носки, варежки, овчина на шубу, в Бугрове долго полушубки носили, чуть ли не до последней моды на дубленки, теперь, правда, перестали: овчину некому выделать, старики перемерли, молодые — не охотники, Василий иногда возьмется, сделает, Ивану на целую шубу выделал, тот на рыбалку в ней ездит. А кто был в ту пору председателем, не вспомнить, кажется, уже не отдельно жили — вместе с Клёвниками, там и правление было, а может, и с Сухим Берегом объединились, но это не суть, важно, что поступил приказ среди лета: вывести овец, болезнь какая-то объявилась. Теперь-то Петр Стремутка понимает, что подобные «эпидемии» зарождались в изощренных умах ретивых начальников, знает, почему вспыхивали и как распространялись, а тогда, юнцом, что он соображал? Мать плакала, сестра не знала, что делать: резать — а куда мясо, продать — а кто заразных купит, хоть живьем зарывай. Тут и пришел Глыбин, сказал матери так спокойно и твердо, что у нее сразу слезы высохли: «Нечего, Наталья Алексеевна, мокроту разводить, загоняйте овец на мой двор, не перепутаем, которая чья, а я им покажу эпидемию…» Петя с Ваней тогда так и делали: встречали с поля и загоняли в глыбинский хлев. Дело было еще в том, что хозяйство Стремутки не считалось колхозным двором, а было хозяйством служащих и на него не распространялся колхозный устав, их могли запросто лишить выгона, хоть клади овец в торбу и неси с собой, так что волей-неволей выведешь. Глыбин, приезжая с поля, ставил трактор перед хлевом так, что подпирал колесом дверь, — и хотел бы проверить, да не влезешь. Проверяльщики были и свои и районные, Глыбин разговаривал с ними так, будто одолжение делал, по крайней мере, так казалось Пете. Он думал, что Глыбин — это что-то несокрушимое, большое и твердое, как дуб на Игнатовом бугре, который даже танком не своротишь. «Граждане, — спрашивал он уполномоченных, — может, я что-нибудь украл и вы пришли с обыском? Предъявите, пожалуйста, ордер. Ах, болезнь? Какая? Почему не едут ветеринары и не наложат карантин? Значит, страсти-мордасти, турусы на колесах… Может, колхозное собрание изменило устав и отныне личное хозяйство отменено? Нет? Тогда до свидания. Понравится — приходите еще». Приподнимал кепку и раскланивался. К нему подступали, грозили, куда-то вызывали, а он — свое: «Предъявите документ…» Так овец в Бугрове и не вывели. Петя Стремутка, вспоминая рассказы отца о войне, говорил брату Ване: «Глыбин насмерть стоит, как солдат в обороне». Братьям по душе была несокрушимость Глыбина, они глядели на него как на бога и подчинялись во всем.
Взрослея, Петр, конечно, освобождался от наивной детской веры в могущество Глыбина, тем более что и разница в годах меж ними была невелика, каких-нибудь шесть лет, и со временем она как бы стиралась — они становились ближе и понятней друг другу, но все равно зависимость оставалась, правда, теперь уже иного характера, осмысленная, трезвая, без всяких там эмоций и привычек. К тому времени, когда он пришел в совхоз «зеленым» инженером, Глыбин кончил заочно техникум, стал признанным в бригаде мастером и хотя никаких должностей не занимал (предлагали, но он отказывался), но без совета с ним агроном ни одного дела не начинал. Естественно, и главный инженер не считал зазорным советоваться, он выглядел бы в глазах трактористов молоденьким петушком, если бы вздумал оспорить мнение Глыбина. Надо отдать должное Василию Васильевичу, он щадил авторитет шурина, хотя язвительности своей не утратил, скорее, наоборот — стал острее на язык. Глыбин заботился не столько о престиже инженера, сколько оберегал его человеческую порядочность. Памятен Стремутке случай с похоронами тракториста Максима Пашкова. Умер Пашков «нехорошо»: у чужой женщины. И Петр, всего месяц назад избранный секретарем парткома, стал в тупик: как хоронить? Как «частное лицо» или как заслуженного человека — ветерана войны, бригадира тракторной бригады? Деревня осуждала мертвого насмешливо, ядовито, ханжески. Тогда Глыбин и пришел к нему в партком: