18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Васильев – Депутатский запрос (страница 19)

18

— Ты умнее своего брата, Стремутка-второй, это я давно заметил. И потому умнее, что все берешь под сомнение. И это, между прочим, нехитрая штука. Сомневаться не делая — проще и легче, чем делать сомневаясь. Десять лет я сомневался, но делал, худо ли, хорошо ли, пусть другие скажут, а вот бросил сомневаться, поверил Стремутке-первому, что порядок незыблем, и делать перестал, не могу делать не сомневаясь. Понял мою путаную мысль? А если понял, прими. Стремутка-второй, от такой благодати отказываться…

— Отказаться-то в пользу ближнего своего, Князев!

— Вот черт! А ведь точно! Мой умный агроном — и я вместе с ним — отказался от особняка в пользу ближних своих, ленивых волов, и смотри какая благодать на душе! Аж кошки скребут, хоть на стенку лезь. Ладно, хватит мудрствовать, скажи, Садовский поднимется? Вот кого жаль… Такие люди всегда страдали, а мы умны задним числом. Если все обойдется и будет в моей власти — все сделаю, чтобы… Поклоняться его таланту — это поклониться своей земле, на которой живем. Хочешь — верь, хочешь — не верь, но сделаю. Искусство, Ваня, скорее всяких циркуляров растворит стеклянные двери, и человек услышит человека. Возвышенно, да? Ничего, не одним интеллектуалам изрекать возвышенное, пришло время и затурканным директорам изъясняться высоким штилем. Я тут перечитал кое-что… Были и до нас умные люди. Человека потому и легко затуркать, что неведомо ему, что было до него.

13

Садовского положили в палате на двоих, но вторая кровать пустовала, и Лидия Ивановна первые две ночи тут же, в палате, и спала. У Николая Михайловича шло на поправку, он уже говорил, правда не очень внятно, многие слова, мучаясь, долго вспоминал, но Лидия Ивановна понимала его, она старалась разговаривать с ним так, как говорят с детьми, у которых запас слов пока еще мал. Садовский упорно силился что-то вспомнить, он часто повторял фразу, которую Лидия Ивановна не сразу разобрала, а разобрав, никак не могла сообразить, что она означает.

— Мальчик принес обед пахарю…

— Вы хотите есть? Вам что-нибудь принести? — задавала она наводящие вопросы, но он хмурился, досадуя не на сиделку, а на себя.

Ему никак не удавалось вспомнить, откуда взялась эта фраза и почему живет в нем. Ее произносил чей-то очень знакомый голос, но чей, чего он хотел от него, художника? А то, что мальчик что-то требовал, это Садовский чувствовал всем своим существом. От него чего-то хотят он что-то обязан сделать, а что, кому — не знал, и оттого на лице его все время было беспокойное выражение, тревожившее Лидию Ивановну, — ей казалось, что ему больно, тяжело, он думает о том, как ему теперь жить, и, не дай бог, не радуется своему выздоровлению, и она утешала его:

— Николай Михайлович, вы ни о чем не думайте. Лежите, поправляйтесь, у вас же все хорошо идет. Когда вас выпишут, будет уже зима. Зимой в Бугрове хорошо, правда ведь? Вам нравится зима, я знаю. Приедем, а кругом такой чистый белый снег. Жить станете у нас, а рисовать будете ходить в свою мастерскую. Помните, как вы Настю Миронову чуть не заморозили у колодца? Она под коромыслом стояла, а вам все не нравилось, как она стоит. А хотите, я запрягу коня и повезу вас на Игнатов бугор, оттуда такой вид!

— Бугор, — произнес Садовский и напрягся. — Гнатов… бугор. Дуб там… Старый, как я… И мальчик… Он нес обед… Это он сказал, Ваня… Или Петя… Мальчики… Ли-ду-ня, а где Петя? Почему нет Пети?

Чтобы спрятать глаза, она нагнулась и стала поправлять на нем одеяло. Ей надо было соврать, а она не могла: он бы все понял по ее глазам.

— Петя приезжал. И сюда заходил, доктор не разрешил вас будить. Я схожу и передам… Вы хотите его видеть?

Он прикрыл глаза и ясно, отчетливо произнес:

— Ваня уехал без меня.

— Нет. Он с Василием, в деревне. Сочиняет статью…

— Сочи-няет, — раздельно повторил Садовский. — Мальчик принес обед… Помнишь? Обед в поле… На бугре. Это сказал он. Я слышу…

«Почему он не ответил, хочет ли видеть Петра? Или я не поняла? А может, услышал в моем голосе неправду? Ведь я сказала неправду. Обманула больного. Петя, Петя, как же так получается? Ты даже не проведал нас: больного, сестру, брата… Тебя ведь звали. Не приехать, когда зовут свои…»

На третий день в палату к Садовскому положили ходячего больного, и лечащий врач сказала Лидии Ивановне, что теперь она может не дежурить по ночам, и Лидия Ивановна пошла ночевать к брату. Невестка с племянницами очень обрадовались ей, а Петр смутился и, встревоженный столь поздним появлением сестры, спросил:

— Откуда ты? Одна?

— Из больницы, — сказала она, глядя прямо ему в глаза, и строго вопрошающий взгляд ее говорил: «Для тебя это новость? В самом деле не знал?»

Он понял ее укор и, теперь уже догадавшись, из какой она больницы и почему там оказалась, виновато развел руками и отвел глаза.

— Не осуждай. Часу не мог выбрать.

— Знаю. У всех одна отговорка. Вот твой час — с газетой на диване валяться.

Она всегда была строга с братьями, не потакала им ни в детстве, ни в юности, и они никогда не перечили ей, слушались, как мать. Петр знал, что она спросит с него, и знал за что. Тогда он, конечно, сразу понял, что за «семейное» дело случилось у Глыбиных, как понял и позже переданное Павлом Артемычем приглашение брата, но если на зов сестры он скрепя сердце еще мог откликнуться, то на приглашение брата — ни в коем случае, потому что помнил совет Зеленева не вступать в контакт до разрешения конфликта. Самое досадное оказалось то, что в осторожности его совершенно не было нужды. Никакой проверки по делу Князева не понадобилось, на депутатском запросе появилась резолюция: «Удовлетворить» — и конец истории. Князева в области знали и ценили как хозяйственника, понимали, как когда-то понимал и он, что все его «нарушения» вынужденные, бескорыстные и, естественно, незачем было устраивать ему новых проверок. К чему же тогда он, Петр Стремутка, затеял всю эту волынку? Почему настоял на его снятии? Поддался назойливым просьбам блюстителей порядка укротить самовольника, или не совладал с собственным раздражением, подогретым давним недоверием, или… Или всех их, районных руководителей, ввели в заблуждение эти проклятые анонимные «телеги», принятые за глас народный? Какая бы причина ни сыграла тут роль, ясно одно, что он допустил ошибку. Оказался по молодости неосмотрительным. По горячности характера поспешным. Можно было найти и другие оправдания. Оправдания в деле с Князевым. А перед Глыбиным? Перед сестрой и братом? За те поступки, за которые начальство не спрашивает. За то, что не отозвался, не приехал, не навестил больного… Сейчас изобразил перед сестрой непонимающего, удивился, откуда она пришла. Разве не знал от Павла Артемыча, что больной Садовский в доме сестры, что она выхаживает его, что по этой причине застрял в деревне брат? Кто за эти пустячные грешки с тебя спросит, Петр Стремутка? Кому надо докапываться, спокойна или неспокойна твоя совесть перед родными? Никто не спросит, и никому не надо, кроме… Лиды. Вот напьется сейчас чаю, наговорится с домашними — и наступит минута держать ответ. Хватит ли смелости повиниться, или скажешь и ей, как сказал зятю, что в их опеке ты больше не нуждаешься?

Нервничал Петр Иванович, сильно нервничал в ожидании разговора с сестрой. Он ушел в свою комнату-кабинет, сел на тахту, откинулся, утонув в ее поролоновой мягкости, но мягкость эта показалась ему неудобной, какой-то засасывающе-болотной, он пересел на жесткий стул к столу, зажег настольную лампу и придвинул к себе папку с бумагами. Ничего, кроме сводки по надоям и продаже молока, в папке не было, он знал ее наизусть, и оттого, что он будет сейчас демонстрировать сестре фальшивую занятость, ему стало стыдно.

И когда она вошла и остановилась, прислонившись к дверному косяку, и молча глядела на него, словно не решаясь оторвать его от дела, он, уже взвинтивший себя, не сдержался и грубо спросил:

— Что? Допрашивать будешь?

Она медленно двинулась к нему. Пять коротеньких шагов по мягкому, тепло-оранжевому паласу, совершенно не слышных, но отдающихся в нем страхом перед чем-то непоправимым, что вот-вот произойдет. Она стала за его спиной. Что? Что она сейчас сделает? Он невольно пригнул голову… Она положила ему на плечо свою руку, маленькую, легкую, почти невесомую, и через ткань рубашки он почувствовал, как она горяча, — такая рука бывает у больных, неужели она нездорова?

— Петя…

Он молчал. Ему вдруг захотелось накрыть ее руку своей, широкой и сильной, но он не посмел этого сделать, потому что не она нуждалась в его помощи и защите, а, как всегда, он, ее брат.

— Не пытай меня, — вырвалось у него жалостно.

— Успокойся. Я пришла просить, чтобы ты навестил Николая Михайловича. Он спрашивал про тебя.

Вот и не хватило духу сказать ему, что накопилось за эти дни. За долгие бессонные часы у постели больного она не один раз переворошила свое прожитое. И не потому, что ни о чем другом не могла думать, это получается, наверно, само собой, и не только у нее — у всех, кому приходится вот так сидеть у постели и, хочешь не хочешь, думать: а вдруг этот час последний? Иногда в полудреме ей чудилось, что между тем, долгим-долгим, сидением у постели матери и этим, свалившимся на нее так неожиданно, не было перерыва, это одно и то же дежурство, одна и та же ноша, взваленная на нее судьбою, и так же, как тогда, ее думы были о братьях, для которых она оставалась единственной опорой и надеждой. И она перебирала в памяти их слова и поступки, радуясь и тревожась, пытаясь предугадать, какими они станут, и этим своим загадом как бы предопределяла им путь, и когда они не следовали определенной ею дорогой, сворачивали в сторону, она строго корила за ослушание.