Иван Стаднюк – Человек не сдаётся (страница 62)
— А потом, — продолжил мысль Серега, — если меня загонят на второй этаж, веранду я там не прилеплю. А без веранды дачник ко мне не пойдет.
— Вот-вот! — оживился Павел, отодвигая налитую Настей рюмку. — Ты сам и ответил на свой вопрос. А говоришь, кулак в тебе и не ночевал.
— Хватит вам! — взмолилась Настя. — Вы что, пришли ко мне казенные дела утрясать или в гости?
— Виноваты. — Павел взялся за рюмку. Не будем об этом. Живи, Сергей Кузьмич, в своем доме. Никто не торопится лишать тебя твоей веранды.
— Благодарствую! — с ехидством ответил Серега и лихо опрокинул рюмку.
Павел внутренне съежился от полоснувшей по сердцу неприязни к Сереге. Трудно с такими вести колхозное хозяйство. Он же считает себя безответственным перед артелью, а с артели старается урвать побольше. Сегодня такой хитрец работает в колхозе, чтобы иметь право на приусадебный участок, завтра кому-нибудь помогает строить хату, потому что это дело выгодное, послезавтра, прослышав, что на рынке подскочили цены на чернослив или грецкие орехи, стоит с мешком у дороги и дожидается попутной машины да еще ругает председателя, что специального транспорта для поездок в областной центр не выделяет. Копит гроши и строит себе новый домище, под черепицей и с верандами, но летом будет спать с семьей в вонючем сарае или в духоте на чердаке, а комнаты сдаст дачникам, слупив с них втридорога за жилплощадь, за свежие овощи с огорода, за ягоды и фрукты, за молоко детям, за близость хаты к лесу, за пользование лодкой на Бужанке, за электроэнергию, за дрова, за выбитое стекло в окне, за сломанную ветку.
Конечно же, двух- или трехмесячное пребывание дачников в селе дает вот таким Лунатикам доход, превышающий их годичный заработок в колхозе. И короста стяжательства разъедает им сердца и души, на колхоз они начинают смотреть как на свое подсобное хозяйство.
К счастью, немного в Кохановке вот таких Серег Лунатиков, но их вполне достаточно, чтобы отравлять духом корысти атмосферу в селе и вызывать горькую досаду у честных тружеников, которые на своем хребте везут артельное хозяйство. А ведь немало подобных Кохановок разбросано в окрестностях городов или даже вдали от них — на берегах сотен рек и озер, не говоря уже о морских побережьях…
Настя давно не видела Павла в таком изменчивом настроении. Подумала: а не ревнует ли он ее к Сереге, который, по дурости, ведет себя хозяином за столом? И, делая вид, что не замечает ядовитых Серегиных взглядов, присела рядом с Павлом, плечом к плечу, будто для того, чтобы со стороны полюбоваться Маринкой и Юрой, которые о чем-то перешептывались. Юра, свесив над столешницей русый чуб, снизу вверх заглядывал Маринке в зарумянившееся лицо и вслушивался в сбивчивые ее слова; глаза Юры блестели, источая щедрую снисходительность, а губы кривились в досадливой улыбке. Маринка, опустив трепещущие ресницы, мяла в руках салфетку и что-то доказывала Юре.
Неловкую тишину нарушил Серега:
— Так, значит, ты, Павел Платонович, голосуешь за многоэтажки, как начальство велит? — спросил он и тут же осекся, уловив злой блеск в глазах Павла, которому уже трудно было удержаться, чтобы не высказать Сереге всего того, что запеклось на сердце.
Но не успел произнести ни слова. Будто пушечный выстрел, ахнул свирепый удар по окну. В спину Сереги и Павла, на стол и на пол с тонкой звенью брызнули осколки стекла.
Первой опомнилась Настя. Она кинулась к стенке и щелкнула выключателем. Комната окунулась в темень. Все, потрясенные неожиданным, молчали.
Потом откуда-то из-под стола подал испуганный голос Серега:
— А до окон на втором этаже холеру б дотянулись.
В ответ послышался зловещий хохоток Павла и резкие его слова:
— А ну, хлопцы, за мной! Надо поймать стервеца. — Павел почему-то был убежден, что ударил по окну не кто иной, как его сын Андрей.
Такая же мысль пронеслась, холодя сердце, у Маринки. Она кинулась из хаты вслед за Павлом Платоновичем.
Настины гости долго обыскивали малинник, садок, огород. Но тщетно. И никто не догадывался, что Маринка уже свершила суровый, но неправедный суд; она знала, где может быть Андрей. Выскочив на улицу, Маринка устремилась к старому баркасу, с незапамятных времен лежавшему вверх дном под соседским плетнем. Здесь не раз они сиживали с Андреем и не раз прятались за баркасом, если выходила со двора Настя. И точно: Андрей стоял у баркаса, сердито поблескивая в темноте белками очей. Маринка подлетела к нему и, задыхаясь, прошипела:
— Дур-р-рак! — и неумело хлестнула рукой по лицу. — Ненавижу тебя! — Затем всхлипнула и убежала, яростно хлопнув калиткой.
Вечер был испорчен. Ушел домой Павел, унося в груди лютость на Андрея; особенно злило его то, что сын, сотворив глупость, трусливо спрятался. Вслед за Павлом ушел Серега, взяв с собой на ночлег Юру Хворостянко.
А Андрей ни в чем не был виноват. Потеряв надежду, что Маринка придет на свидание, не имея больше сил оставаться в неведении, он покинул условленное место над Бужанкой и, сам не зная зачем, пошел в направлении Маринкиного подворья. Издали увидел, что знакомая хата с бессердечным весельем светится всеми окнами. Не удержался, перемахнул через плетень и со стороны огорода подобрался к хате. Увидел в окне такое, что в голове помутилось, а сердце зашлось в немом крике: Маринка сидела за столом рядом с незнакомым плечистым парнем, смотрела ему в глаза, улыбалась и о чем-то весело щебетала. Андрей даже не знает, как снова оказался на улице. Теперь ему все ясно! Все! «К нам приехал один человек, и мне надо побыть дома», — вспомнилась Маринкина записка. И насмешливые ужимки Фени вспомнились.
Он стоял возле знакомого баркаса, не ощущая самого себя, земли под ногами, дрожащей тьмы, надвинувшейся со всех сторон. Только опаляющие молнии в сердце.
Сделал шаг, другой в направлении Бужанки и почувствовал, что ноги не хотят повиноваться, будто из них вынули кости. «И ногам тяжко уходить отсюда», — с горькой усмешкой подумал Андрей, расслабленно опускаясь на днище перевернутого баркаса. Вдруг рядом раздался сердитый голос матери:
— А ты чего тут сидишь?!
Андрей вздрогнул от неожиданности. Мать стояла в двух шагах от него с толстой дубинкой в руке, будто призрак, сотканный из мутнеющей от близкого рассвета ночной темноты.
— Да так… Не спится… — Андрей даже не узнал своего голоса, осипшего, погрубевшего.
— Знаю, почему тебе не спится… Ишь батька наш как разгулялся!
В словах матери Андрей уловил зловещие интонации — вестники семейной бури.
— Настя женишка выписала для Маринки из города, а он в сватья напросился! — осведомленно говорила мать, с трудом сдерживая нарастающий гнев. — Я ему покажу, черту усатому!
— Мамо, идите домой. — Андрей забеспокоился не на шутку.
— Пойду, пойду… Вот только гляну в окно на их теплую компанийку и пойду… А ты тоже ступай. И чтоб завтра духу твоего на селе не было — уезжай!
— Куда уезжать?
— Хоть на целину! Батька говорил, что требуют из колхоза одного комбайнера. Уезжай и забудь эту червивую Маринку! Плюнь на нее! Есть же у тебя гордость? — И мать с угрожающей решительностью зашагала к Настиному подворью.
Потеряв ощущение времени, Андрей окаменело сидел на баркасе и раздумывал над словами матери. Неожиданно услышал звон разбитого и падающего стекла, увидел, как исчез свет в окнах Маринкиной хаты. Через минуту из калитки метнулась женская фигура. Сердце сжалось в тревоге: мать что-то натворила, а теперь убегает. Но то была не мать. То была Маринка. Она подлетела к Андрею, обожгла ударом по щеке и бросила в лицо слова, которые он ей никогда не простит и не забудет.
На востоке, на самом краю земли, небо уже пило лучи еще невидимого солнца. Ночь светлела, делалась дымно-сизой, и, казалось, светлела сама тишина, баюкавшая спящую заревым сном Кохановку. Андрей усталой походкой шагал по берегу Бужанки куда-то за село, мучительно стараясь найти какую-то самую нужную, главную мысль.
20
Секретарь парткома Степан Прокопович Григоренко часто подтрунивает в душе над собой из-за того, что навещают его мысли о старости. Но ведь и вправду не молодой: давным-давно шестой десяток разменял. А с виду Степан могуч, словно заматерелый дуб, перенесший бури и ураганы. Идет по улице — залюбуешься! Как парубок — рослый, прямой, плечистый! И хоть малость портит его фигуру заметная полнота в поясе, но зато усиливает она впечатление несокрушимости здоровья Степана Прокоповича. Кажется, разбежись он, и ничто не устоит на пути, даже каменная ограда. Не погасли и веселые светлячки в темных глазах Григоренко, хотя брови над ними, некогда черные, покрылись изморозью седины, точно такой, какая напрочно оседлала его в прошлом цыганскую голову.
Степан Прокопович с веселым удивлением будто со стороны оглядывается сам на себя и уже без веселья раздумывает над тем, как долго сердце обыкновенного человека способно переносить неутихающие бури житейских страстей (именно житейских, ибо партийная работа для него не служба, а сама жизнь), бури большие и малые, в которых Степан Григоренко, руководитель будомирской партийной организации, не чувствует недостатка. Они то окатывают его радостью за успехи района, то повергают в смятение, если не удается свершить очередное дело. Нередко торжество чередуется со скорбью, удовлетворенность — с негодованием… Нет дня, нет часа, чтоб не глодали секретаря парткома какие-то заботы и тревоги. Вот и пошаливает сердце, временами сердито стучит изнутри, словно напоминает: «Человече, имей совесть! Побереги меня, если дольше хочешь видеть солнце». И для пущей убедительности иногда плеснет в груди горячей болью.