реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Снегирёв – Жизнь двенадцати царей. Быт и нравы высочайшего двора (страница 27)

18

Другим образцом для нас, – надо сказать, довольно сомнительным, – был Фёдор Толстой, прозванный «Американцем». Как Лунин блистал в Петербурге, так Толстой – в Москве. Но в отличие от Лунина у него не было благородных душевных порывов и высоких идей: он бездумно прожигал жизнь и часто совершал неблаговидные поступки. Я редко видел его тогда, но Булгарин, который дружит со всеми, даже с теми, кто его не переносит, говорил мне, что Толстой был в то время умён, как демон, и удивительно красноречив. Он любил софизмы и парадоксы, и с ним трудно было спорить. Впрочем, он был добрый малый, для друга готовый на всё.

Своими выходками Толстой так замучил начальство, что был отправлен в кругосветную экспедицию Крузенштерна, ведь Толстой окончил Морской кадетский корпус, хотя и служил после в Преображенском полку. Однако и на корабле он продолжал свои проделки: однажды напоил корабельного священника до положения риз, и когда тот уснул на палубе, припечатал его бороду сургучной государственной печатью. Ломать её строго воспрещается, поэтому попу пришлось отстричь бороду.

Было немало другого в таком же роде, поэтому оставить Толстого на корабле Крузенштерн не мог и высадил в Петропавловске-Камчатском. Несколько месяцев Толстой провёл на Алеутских островах, где жил среди местных аборигенов; они уважали его и даже хотели сделать вождём племени. В Россию он вернулся через Америку, тут-то к нему прилипло это прозвище. Александр Грибоедов отметил его в своей бессмертной комедии:

Ночной разбойник, дуэлист, В Камчатку сослан был, вернулся алеутом И крепко на руку нечист, Да разве умный человек и может быть не плутом?

Я водил дружбу с Грибоедовым и после университета, – и даже очень близкую. Своего Чацкого в «Горе от ума» он писал с меня, – в Москве утверждают, что я точно так же сыплю остротами перед обществом, – но ей-богу, я не настолько наивен, как Чацкий, я не стал бы рассыпать бисер перед фамусовыми и молчалиными. Грибоедов написал скорее шарж на меня, чем мой портрет.

Бедный Александр, кто бы мог подумать, что у него будет такая судьба? Растерзан толпой магометанских фанатиков в Персии, тело едва опознали.

Между прочим, Толстой едва не стрелялся с Пушкиным, когда они крупно поссорились и обменялись обидными эпиграммами. Дуэль еле-еле удалось предотвратить: возможно, Толстой, обычно мстительный, в этот раз был сам заинтересован в примирении, так как знал, что убийство Пушкина наверняка разорвёт его отношения со многими людьми, дружбой которых он дорожил. Впрочем, после они даже подружились и часто встречались за карточным столом. Оба страстно любят карточную игру: Пушкин утверждает, что государь Николай Павлович советовал ему бросить её, говоря: «Она тебя портит!». «Напротив, ваше величество, – отвечал Пушкин, – карты меня спасают от хандры». «Но что ж после этого твоя поэзия?» «Она служит мне средством к уплате моих карточных долгов». И действительно, когда Пушкина отягощают карточные долги, он садится за рабочий стол и в одну ночь отрабатывает их с излишком. Таким образом у него написан «Граф Нулин». Однако никто не может упрекнуть Пушкина в передёргивании карт, а Толстой, напротив, не скрывает, что играет не всегда честно. Он не любил полагаться на фортуну, а предпочитал играть наверняка, так как, по его словам, «только дураки играют на счастье». Пушкин рассказывал, что когда Толстой передёрнул в игре с ним, он заметил ему это. «Да, я сам знаю, – отвечал ему Толстой, – но не люблю, чтобы мне это замечали»…

От Толстого во всём исходит зло; теперь он снова блистает в Москве, и я бы советовал вам не заводить с ним близкое знакомство. Достаточно сказать, что Пушкина с Натали Гончаровой познакомил именно он, и он же отвёз матери Гончаровой письмо от Пушкина, в котором тот объявил о своём намерении жениться на Натали.

Судьба будто предостерегала Пушкина от этой женитьбы: когда все приготовления были закончены, он застрял в своём имении из-за холерного карантина. А во время венчания в Москве были дурные знаки: вначале Пушкин задел за аналой, с которого упали крест и Евангелие, потом при обмене кольцами одно из них тоже упало, и вдобавок погасла свеча.

Что общего у Пушкина с этой барышней, которая только что красива, но более ничем не примечательна? Они даже по росту не подходят друг другу: Пушкин едва достает ей до плеча, он говорит, что ему быть подле неё «унизительно». Между тем, он постоянно должен вывозить её в свет и ко двору, где сам государь Николай Павлович неравнодушен к ней. Специально для того, чтобы Пушкин не вздумал держать жену дома или уехать с ней в деревню, Николай Павлович дал ему звание камер-юнкера, которое обычно дают мальчишкам, а Пушкину уже далеко за тридцать!

Да если бы один государь: мне пишут из Петербурга, что вокруг Натальи Пушкиной постоянно увиваются столичные ловеласы, а она их привечает, не видя ничего зазорного в том, что французы называют «flirt». Но так недалеко дойти и до другого французского словечка – «l’adultère». Право же, от флирта до адюльтера – небольшая дистанция, которую легко преодолеть. Пушкин написал в своё время подходящие стихи на сей счёт:

У Кларисы денег мало, Ты богат – иди к венцу: И богатство ей пристало, И рога тебе к лицу.

У его Кларисы – Натали – действительно денег было мало, так что Пушкину пришлось заложить имение, чтобы дать деньги своей будущей тёще на устройство этой свадьбы и на приданое для его же невесты. Кто бы ещё взял в жены бесприданницу, – может, оттого она и пошла за него?.. И вот теперь он получил эту адскую петербургскую жизнь, от которой мучается и страдает. Помимо прочего, всё это отвлекает его от работы, а ведь он живёт исключительно «тридцатью шестью буквами русской азбуки», как он сам любит повторять.

Тайные общества

Я далеко опередил своё повествование и должен вернуться назад.

В Париже наша дружба с Давыдовым окончилась. Давыдов – типичный офицер суворовской школы: Суворова он боготворил, хотя поступил на службу, когда тот уже умер. Как его кумир, Давыдов мог дерзить императору, – правда, уже не Павлу, а Александру, – насмешничать над властью и отпускать ехидные замечания в её адрес. Однако это ни в коей мере не означало неисполнение приказов: выполняя приказ, Суворов ловил Емельку Пугачёва и вешал несчастных взбунтовавшихся мужиков; выполняя приказ, подавлял восстание поляков, боровшихся за свою независимость, и громил Варшаву; выполняя приказ, он расправлялся с итальянцами и отдавал их города деспотической Австрии.

Давыдов был таким же: если бы ему отдали подобные приказы, он без колебаний исполнил бы их. Власть это понимала и прощала ему фрондёрство: несмотря ни на что, он был её верным защитником, поэтому был произведён в генерал-майоры, а потом – в генерал-лейтенанты. Но для меня политическое и социальное положение России, образ правления ею не были всего лишь поводом для колких эпиграмм: это были принципиальные важные вопросы, и пока они не были решены, ни о каком примирении с властью и речи быть не могло.

Другой трещиной, которая прошла через наши отношения, стал вопрос о православии. Давыдов прохладно относился к вере, а к попам – издевательски, однако это не мешало ему соблюдать установленные обряды, исповедоваться и причащаться у тех же самых попов, над которыми он смеялся. Он «a priori» считал православие лучшей и единственно правильной религией на свете, а католичество ненавидел как главного врага православия. Мои возражения выводили его из себя: он называл меня «аббатом» и тоже причислял к врагам России, ведь православие и «святая Русь» были неразрывны в его понимании. Мы спорили до хрипоты и в конце концов должны были расстаться: я перешёл из Ахтырского полка в Лейб-гвардии гусарский полк…

Д.В. Давыдов.

Художник Д. Доу, 1828 год

После заграничной кампании мы вернулись в Россию уже другими. Вот три причины, которые перевернули нашу жизнь: подъём национального чувства в двенадцатом году, несправедливость, допущенная после войны к народу, и увиденное нами за границей.

Обо всём по порядку. Усилившееся национальное чувство заставляло нас по-иному посмотреть на Россию, глубже вникнуть в её прошлое и настоящее. Мы как бы проснулась для исторической жизни: открыли самих себя, по-новому увидели народ. Этот процесс не угас с победой в войне: он ещё более увеличил прежде начавшуюся в нас напряженную внутреннюю работу – мы стали соотносить себя с историей страны, с общенародными судьбами.

Вторая причина, по которой мы переменились, несправедливость по отношению к народу. Здесь мне нечего добавить к тому, что уже сказано: после войны порядки у нас сделались ещё хуже, победившая власть забыла о прежних обещаниях. Самоотверженно сражавшихся с французами мужиков возвращали хозяевам, которые отнимали у них последнее, имели право бить и продавать их, как животных, растлевали их жён и дочерей. Трудно было жить спокойно, видя всё это; надо было отказаться от всего человеческого в себе, что с этим смириться.

Третья причина – жизнь, которую мы видели за границей. Одно дело, когда мы выезжали из России в качестве праздных путешественников, лениво наблюдающих европейские порядки. Другое дело, когда мы провели два года в самой гуще европейской жизни. Мы ужаснулись тому, как плохо выглядит Россия по сравнению с Европой: самый бедный крестьянин в Европе жил несравненно лучше наших крестьян; самый необразованный европейский обыватель был намного более цивилизован, чем наши обыватели; самый грубый произвол власти не мог сравниться с российским произволом; самые вопиющие покушения на естественные права человека казались пустяком по сравнению с тем, что творилось у нас. Не удивительно, что уже за границей многие из нас вошли в некоторые общества, предлагавшие свои способы борьбы с несправедливостью.