Иван Шамякин – Знамена над штыками (страница 9)
— Молодчина! Как имя?
— Пилип Жменька… ваше прево…
— Филипп Жменьков, — поправил Залонский.
— Молодчина, Жменьков! — снова проговорил генерал.
Больше, видимо, ему нечего было сказать, он повернулся, бросил неизвестно к кому обращенные непонятные слова: «Разведка подтвердит — ходатайствуйте перед ставкой о Георгии».
Ничего особенного не произошло, награды генерал не дал и даже ничего не спросил о немецких батареях, словно не ради этого Пилипок шел сюда, но он все равно обрадовался, взбодрился, забыл про обиду. И все, может, пошло бы хорошо, если бы вскоре господа его снова не обидели. Привели в комнату с решетками на окнах, и толстый офицер стал расспрашивать обо всем: и о батареях, и о дяде, и о том, сколько в деревне осталось людей, и какие погоны у тех немецких солдат, что стоят в Липунах, и о болоте, и о том пане, который хотел обмануть крестьян. Казалось, что такое любопытство должно было бы еще больше обрадовать мальчика. Должно было, если б… если бы толстый спрашивал так, как ночью офицеры в блиндаже. А этот допрашивал, словно ничему не верил, словно перед ним был не свой, не русский, а какой-то немец, шпион. Одни и те же вопросы он задавал по пять раз, путал, будто умышленно сбивал с толку.
Хорошо, что в комнате сидел штабс-капитан Залонский. Правда, он молчал, а когда Пилипок смотрел на него, прося поддержки, — отводил глаза, словно чувствовал неловкость. Это немного успокаивало Пилипка.
Когда они вышли, капитан тихо произнес:
— Дурак.
Мальчик понял, что это о том, толстом, и снова приободрился, чувствуя к Залонскому любовь и уважение: есть и господа умные, хорошие. А может, он не из панов? Очень хотелось, чтобы такой человек был из крестьян. Чтоб был своим, как дядя Тихон. Штабс-капитан, казалось, почувствовал, что мальчик к нему тянется, захотел его наградить. И наградил щедро. Повел в лавку. Она осталась единственной на все местечко, и в ней можно было купить все, что требовалось господам офицерам и солдатам: иголку и коньяк, подкову и сукно на мундир.
Залонский сказал лавочнику — худому, чисто одетому еврею:
— Хаим, ты видишь этого мальчика?
— Пане капитан, разве Хаим ослеп?
— А ты знаешь, кто это?
— Если он здешний и может сказать два слова, то я вам скажу, из какой он деревни.
— В самом деле? Ты можешь узнать? — удивился штабс-капитан. — Скажи, Пилип, ему два слова.
Но мальчик не знал, что сказать, хотя здесь чувствовал себя смелее, чем в штабе, потому что лавочник не пан, а свой человек, крестьяне говорили ему «ты», ругались с ним и тут же мирились, били по рукам, когда сходились в цене.
— У тебя есть сестры, братья? И где твой отец?
— У меня есть сестры и брат. Младшие. И мать. А отец на войне. — И обрадованный Пилипок повернулся к штабс-капитану: — Эх, найти бы мне отца… — но тут же вспомнил иголку в стогу сена и осекся.
— О, о! — крикнул лавочник. — Этот молодой человек либо из Паперни, либо из Соковищины. Если он скажет, что нет, пусть отсохнет мой язык…
Пилипок нисколько не удивился, что местный человек узнал, из какой он деревни. А штабс-капитан был поражен:
— Ты гений, Хаим. Ты мог бы стать великим ученым. Лингвистом.
— Пане капитан, не смейтесь над бедным евреем. Гении — в Петербурге и Москве. Может, они есть и в Париже. А я всю жизнь торгую селедками в этом вонючем местечке.
— Знай же: этот твой земляк достоин носить самые лучшие сапоги, какие только есть в твоей лавке. На его ногу найдутся?
— Если нужны сапоги, так будут сапоги.
Перегнувшись через прилавок, Хаим взглянул на лапти Пилипка, потом нырнул в узенькую дверь в задней стене лавки.
Впервые Пилипок остался с штабс-капитаном с глазу на глаз. И впервые перед человеком, который с самого начала нравился ему больше всех, он почувствовал неловкость, даже робость, хотя Залонский смотрел на него с доброй улыбкой.
— Ты православный, Жменьков?
— Да. Мы ходим в церковь.
— Если у тебя будут спрашивать, почему ты перешел через фронт, отвечай: я шел за веру, царя и отечество.
— За веру, царя и отечество, — повторил мальчик.
— Понимаешь смысл этих слов?
— Понимаю.
— О, ты толковый парень, Жменьков. Мы сделаем из тебя национального героя.
Пилипок тогда не совсем понимал, что такое национальный герой, но слово «герой» все же льстило ему.
— Крестик у тебя есть на шее?
Крестика не было: крестик ему надевали только в те дни, когда мать или бабушка вели его к причастию.
Лавочник вернулся с сапогами, с чудесными, новыми, блестящими сапогами, главное, мужскими и как раз по ноге, словно лавочник снял мерку и за несколько минут сшил на заказ — вот глаз у человека! Такие сапоги даже жалко было обувать. Но штабс-капитан приказал переобуться. Хаим услужливо подал табуретку и тут же спросил:
— А к сапогам, пане капитан, что? Камзол? Штаны? Мундирчик?
— Пока ничего не надо. Пока! Нет, нужна еще одна вещь. Крестик. Нательный. Есть? Или твоя религия запрещает?
— Хе! Плохая та религия, которая запрещает человеку торговать. Золотой?
— Хаим! Ты же умный человек… Кто из мужиков…
— Ай-ай-ай! Я таки плюхнулся в лужу. Господин офицер дал мне хороший урок.
Пилипок надел на шею маленький медный крестик, который, видимо, пролежал не один год и позеленел от времени.
Сапоги скрипели, как у того господина землемера, что в прошлом году перед войной обмеривал поля. Мальчик переступал с ноги на ногу и слушал скрип, как самую чудесную музыку. Одно лишь смущало: куда девать старые лапти? Капитан посоветовал выбросить.
«А как я пойду назад через болото?» — хотел спросить Пилипок, но побоялся, что капитан ответит: «Пойдешь в сапогах». А сапог было жалко, хотелось принести их домой новенькими, скрипучими.
Штабс-капитан загадочно усмехнулся и сказал:
— Тебе жалко с ними расставаться? Я понимаю. Что ж, сохрани свои лапти. Хаим, запакуй этот символ русского мужика, почтим его мудрость и бережливость, которую мы не всегда ценим.
— О, о, а он таки мудрый, этот мужик, я вам скажу!
Пилипку показалось, что в этой похвале есть доля издевки над мужиком, и он, в душе обиженный, сжался, словно на него замахнулись. Но штабс-капитан ответил вполне серьезно:
— На плечах его держится наша держава. Грудью своей заслонил он царя и отечество от злейших врагов.
И Пилипок снова почувствовал благодарность и уважение к этому красивому офицеру, который и словами и поведением так непохож на других господ.
Лавочник согласился: «О да, о да, пане капитан» — и брезгливо, двумя пальцами, взял лапти, завернул их в толстую серую бумагу, перевязал шнурком.
Иной награды, чем сапоги, Пилипок не хотел и не ждал. Хорошо, если бы дали какого-нибудь гостинца для малышей. Но просить стыдно, да и опасно нести. Задержат немцы — не объяснишь, откуда взял. А сапоги… сапоги, когда перейдет болото, обует, а лапти выбросит: на заляпанные грязью сапоги немцы, наверное, не обратят внимания. Говорят, у них в Неметчине все ходят в сапогах, старые и малые, в городе и в деревне.
Пилипок только и думал о том, как ночью пойдет назад, что будет отвечать, как будет врать, если — не приведи бог! — в самом деле попадет к немцам. Страха у него не было. Так думал — на всякий случай. А вообще, был уверен, что вернется так же счастливо, как и сюда добрался. Он жалел мать: плачет она, поди, целый день, дядю ругает. А зря ругает. Правду сказал тот солдат, Иван Свиридович: вести, что он, Пилипок, принес, может, от смерти кого-нибудь из них спасут. Так разве не стоило рискнуть, чтоб спасти своих людей от смерти?
Думая о доме, о возвращении к родным, мальчик почти не замечал того, что происходило вокруг. Не заинтересовал мальчика и военный фотограф, который на улице и в доме, в большой комнате, фотографировал его в разных позах. Пилипок видел фотографа на ярмарке, и в деревню к ним он приходил, делал карточки, а платили ему салом или яйцами. Только ящик у того был облупленный, а у этого большой, блестящий, с длинным черным рукавом, треножником, и амуниция на фотографе новенькая, как говорят, с иголочки, лучше, чем на фронтовых офицерах, хотя погоны обычные, солдатские. Конечно, было бы приятно принести домой свою карточку, но Пилипок понимал, что это невозможно: карточка выдаст его с головой. А потому он довольно спокойно, безразлично, усталый, стоял перед аппаратом, лениво выполняя указания фотографа. Тот кричал с раздражением:
— Да веселей же, веселей гляди, герой! Что ты как ворона на заборе в осенний день? Выше голову! Палку свою положи на плечо! Да не так! Э-э, какой ты, брат, недотепа! Не верится, что ты мог перейти фронт! Как сонная курица!
Пилипок не боялся человека с ящиком, хотя тот и был в военной форме, и не больно спешил выполнять его приказания. Даже хотел ответить: «Сам ты ворона!» Но удержался: зачем связываться с человеком, которого видит, наверно, в первый и в последний раз?
Обедом его накормили штабные денщики, немолодые солдаты, но какие-то чужие, не свойские, не такие, как дядя Тихон или Иван Свиридович. Даже «их благородие» господин штабс-капитан и то казался проще их, во всяком случае, внимательней и ласковей.
Когда возвращались на позиции, кто-то сжалился (Пилипок не сомневался, что Залонский — кто же еще!) — его коня тоже оседлали. Правда, седло было облезлое, порванное, без одного стремени, но ехать на нем было легче.