Иван Шамякин – Знамена над штыками (страница 49)
Мне тогда было шесть лет, но я знала, что взрослый человек, и особенно из деревни, где хлеба едят вдоволь, может поднять и принести большой мешок.
Я болела: обессиленная, много спала, и мне часто снился хлеб — целые горы мешков с мукой или с буханками. При виде мешков не просыпалась — они не пахли; круглые же буханки с поджаренной корочкой так вкусно пахли, что во сне гнало слюну. Я проглатывала ее и просыпалась от боли в животе.
Хорошо, когда дома был Василь, мой брат. Он был уже взрослый — ему шел двенадцатый год. Он все знал и все умел. Вася топил «буржуйку», и мне было тепло, так как диванчик стоял возле чугунной печки. Я могла высунуть из-под одеяла руки и играть со старой куклой и блестящими гильзами.
Вася никому не говорил, где и как он добывает дрова. Он ходил за ними поздно вечером или утром, на рассвете. Но мама догадывалась, откуда берутся прогнившие доски, радовалась тому, что в комнате тепло, и вместе с тем боялась за Васю.
— Убьют тебя бандиты когда-нибудь, — ласково упрекала она его. — Те, что дома свои имеют, — звери, за щепку человека убьют.
Мне становилось страшно, когда Вася уходил. Казалось, что его убивают, и я плакала, потому что знала: без Васи мне не выжить. Разве можно пролежать целый день без хлеба, в холоде? А с братом было хорошо: топилась «буржуйка», на ней стоял чайник с теплой водой. Когда я просыпалась, кашляла и корчилась от боли в животе, Вася давал мне воды, иногда в кружку бросал щепотку сахарина (откуда он брал сахарин — тоже неизвестно), и вода становилась сладкой; напьешься — и живот перестает болеть. А когда Вася варил суп и мы обедали, я бывала и счастлива. Это не то что завтрак: мать, торопясь на завод, давала нам по кружке кипятка и по кусочку черного, как уголь, хлеба, маленькому, не больше, чем мой худенький пальчик, — третья часть пайки.
Вася натапливал «буржуйку» так, что краснела жестяная труба; она выходила в окно, наполовину забитое старым войлоком и ржавой жестью. К горсти пшена, оставленного мамой, у Васи находилась картошина, морковка или репа. Он говорил, что добывает их на станции, помогая разгружать вагоны. И это была наша с ним тайна.
Весело булькала вода в почерневшем солдатском котелке.
— А я опять видела хлеб во сне. Много-много хлеба, — рассказывала я брату. — Его везли на санках — целую гору вот таких буханок, — и широко разводила руки.
Когда я говорила об этом матери, она тайком вытирала глаза. А Вася смеялся:
— Ну и глупая же ты, Анечка. Не думай про хлеб — и он не будет сниться.
Но разве можно не думать про хлеб? Может, те, у кого было его вдоволь, и не думали, а я все время думала.
Когда Василь сыпал в котелок пшено и бросал мелко нарезанную картошку, пар начинал так смачно щекотать ноздри, что я не успевала глотать слюну.
На обед мне отдавали половину всей нашей хлебной пайки. Мама никогда не прятала хлеб, она знала, что никто из нас не съест больше, чем положено, не может съесть: голод научил и нас, детей, строгой дисциплине. Иногда Вася предлагал:
— Хочешь, я тебе отломлю немножко от своего ломтика?
Мне страшно хотелось съесть лишний кусочек, но я отказывалась:
— Нет-нет, я не хочу. Я уже наелась.
Однажды утром, когда мама собиралась на работу, Вася, как взрослый, сказал ей:
— Мама, не хитри. Как ты делишь хлеб? Чтоб себе меньше, а нам больше? Так нельзя, мама, ты работаешь. Если заболеешь, без тебя и мы не проживем. С сегодняшнего дня я сам буду делить хлеб. По справедливости. Вот так. Тебе — рабочая норма.
Мама заплакала.
С наступлением зимы она все больше и больше худела, в ее глазах появились печаль, горе. Мамино лицо сразу же просветлело, и живо загорелись глаза, когда пришло письмо от ее братьев из деревни. Мама читала его по складам, водя по бумаге пальцем, и, не кончив читать, сказала радостно:
— Дядя Иван привезет муки. Три пуда муки! Это ж целый мешок. Перезимуем, деточки! Поправишься, Анечка! — И подбежала ко мне, поцеловала.
А потом письмо читал Вася: он уже две зимы ходил в школу. Я каждый день просила брата еще и еще раз прочесть это письмо. Давно заучила наизусть; знала всех детей, дядей, бабушек, сестер и братьев, двоюродных и всяких других, которых никогда не видела, знала, кто какой поклон шлет — низкий или нижайший. И каждый раз, когда Вася читал, я с душевным трепетом ждала слов: «…
Две недели читали письмо. Две недели жили надеждой.
Дядя Иван приехал вечером, когда все были дома и Вася только что принес дрова, выслушал мамины упреки и растапливал «буржуйку», чтобы согреть на ночь комнату. За окном зловеще выл морозный ветер. Я боялась ветра: когда он вот так начинал голосить и стучать жестью на соседней крыше, у нас становилось очень холодно, а печь дымила, дым ел глаза и раздирал грудь, кашель отдавался болью во всем теле.
Мать, увидев на пороге брата, не бросилась к нему — отступила и бессмысленно глядела, как на пришельца. Мы с Васей тоже ничего не понимали. Дядя был с пустыми руками, с одной торбешкой. Какое-то время я ждала, что кто-то другой, как сказочный чародей, из-за дядиной спины забросит в комнату мешок с мукой.
Дядя осмотрел нашу комнатенку, «буржуйку», которая дымила — дрова, как на беду, не разгорались, — остановил взгляд на мне, посиневшей от голода и холода, и сорвал с головы лохматую овечью шапку, вытер ею глаза и бросил на пол. Прохрипел:
— Нет хлеба. Нет. Отняли. Заградники. Просил. Умолял. Справку из волости показывал, что свой хлеб, голодным племянникам везу. Куда там! Слушать не хотели. Спекулянт, говорят… Гады! Воры! Голодранцы! Всю Расею разорили. До голода довели… Чтоб вам есть не наесться никогда этим хлебом!
Обиженный мужик страшен в гневе. За хлеб может бога и отца родного проклясть.
Мама сначала слушала как онемевшая, кивала, будто соглашалась с братом. А потом спохватилась и закричала на него:
— Ты чего это при детях разматюкался! Бога побойся. За пуд хлеба людей проклинаешь.
— Не пуд, а три.
— Разве ж они, заградники, себе его забрали?
— А для кого ж?
— Для отца ихнего, — показала мама на нас, — который буржуев бьет. Для голодных рабочих…
— Погляжу, как ты накормишь их тем хлебом. Сколько они тебе дадут его…
— Осьмушку дадут! Осьмушку! — в отчаянии, в злобе закричала мама, подбежала к шкафчику, что висел на стене, выхватила из него пайку, оставленную на завтрашний день на троих нас: ломтик с мою ладонь. — Вот сколько дадут! Вот! Но дают. А буржуи да спекулянты, если б смогли, то давно бы нас голодом задушили. А вы там… морды наели, хлеб в землю позакапывали и казанскими сиротами прикидываетесь. Рабочая власть вам не по нутру! Кого ты проклинаешь? Кого? Подумай! Сын же твой тоже в Красной Армии.
— Мой да твой на фронте, по вагонам мешки не трясут, — огрызнулся дядя, но уже мягче, шапку поднял с пола, заговорил по-мирному: — Обидно, сестра. Для голодных детей вез. Для твоих же. Не ради наживы…
— Кому-то надо и мешки трясти, — не унималась мать. — Не было бы заградотрядов, кто возил бы хлеб в Москву? Думаешь, рабочий? Спекулянты все захватили б. Это же буржуи недобитые. А у кого хлеб, у того и власть, сам знаешь. Так неужели ты хочешь, чтоб снова фабриканты да купцы хомут на нас надели? Нет, не допустим. Послушай, что рабочие говорят. Голодать будем, но кланяться в ноги пузатому Калашникову не пойдем!
Никогда не видели мы маму такой — глаза горели, кулаки сжаты, и всю ее прямо трясло. И слов таких не слышали. От Васи я слышала иногда, так как Вася не пропускал ни одного митинга. Вася даже Ленина слушал — летом, до того, как в Ленина стреляли.
Дядя Иван был удивлен. Чтобы баба да так все по ученому, по-большевистски понимала, такое не часто встречается, особенно в деревне. Дядя пытался оправдываться:
— Да мы что… против власти разве?.. Советы землю мужику дали. Но разве это порядок — хлеб отбирать? Кто его вырастил? Кому его везут? Ты разберись… разберись, говорю я, товарищ начальник. А ежели ты от рабочей власти, то обходись со мной как со своим товарищем, ведь так Ленин объявил? Союз рабочих и крестьян. А он мне, заградник этот: замолчи, говорит, контра, спекулянт! По морде, говорит, видно, что сало жрешь каждый день. А разве я виноват, что она красная, у меня, морда?
Очевидно, растерянность дяди и то, что он стал оправдываться (а норов у него, говорила мама, крутой был, и гонору мужицкого хватало), как-то сразу повлияли на мамино настроение. На мгновение она стала страдалицей, вчерашней крестьянкой, которая и после замужества дрожала перед старшими братьями.
Дядя испугался маминой смелости, а мама — своей собственной. Смутилась, сжалась. Извинения у брата попросила за то, что встретила так не по-людски.
— Угостить тебя, браточек, нечем. — И заплакала. — Хлеба вашего мы как бога ждали. Посмотри на Анечку: как свеча тает. Боюсь, не дотянет до весны, дитятко мое.
У дяди угощение нашлось. Вынул из торбы буханку хлеба и ладный кусок сала. Положил на стол. Разделил. Какой это был вкусный хлеб! Мне дали большой ломоть, не меньше как три наших пайки. Дядя сам столько отрезал. С каким наслаждением ела я тот хлеб! А ночью, хотя и сытно поужинали, мне все равно почему-то не спалось, и я слышала разговор мамы с дядей.