реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Шамякин – Белорусские повести (страница 8)

18

Разделась я охотно и уже нисколько не стеснялась своего худого тела.

Мы кинулись в воду одновременно с обрыва, отойдя в сторону от отмели, — там было глубоко. Маша нырнула, вынырнула, повернулась на спину и засмеялась от удовольствия. Держалась она в воде как рыба, сразу чувствовалось — хорошая пловчиха. Но и я выросла на берегу Днепра и могла показать не меньшее умение. И я рванула вперед, на середину реки, по-мужски, размашисто загребая руками. Но через минуту увидела, что и в плавании по сравнению с Машей я деревня. Она пролетела мимо меня, как снаряд, как акула. Плыла спортивным стилем, не знаю, как он называется, разрезая воду головой, пружинисто выбрасывая свое упругое тело на поверхность — блестели одни белые лопатки. От меня во все стороны летели брызги, она же плыла, почти не поднимая брызг. Я далеко отстала и фыркала следом, как старенький лопастный пароходик за современной «Ракетой».

Переплывать на другую сторону, безусловно, было безрассудно. Я никогда не позволила бы себе, ибо это означало забыть не только о задании, которое выполняла, но и о войне вообще. Однако не успела я предупредить ее, как Маша была уже там, на том берегу, стала на ноги, обмыла лицо, потом вышла из воды и села на песок.

Меня отнесло дальше от того места, где сидела Маша. Я устала, задыхалась и даже испугалась, что не доплыву, что течение снова отнесет меня на середину реки. Выйдя из воды, я пошла к Маше по песчаной полосе под высоким обрывом. Но мне вдруг показалось, что оттуда, с нашего берега, кто-то смотрит на меня. Я стыдливо бросилась в воду и, погрузившись в нее, дошла до Маши. Овладел страх: а вдруг кто-нибудь заберет нашу одежду? Как мы тогда заявимся в отряд? Какой позор! За такое легкомыслие расстрелять меня мало.

— Поплыли назад! — сердито приказала я Маше.

— Отдохни, ты запыхалась.

Я разозлилась:

— Ты что, купаться и загорать сюда прилетела?

Она почувствовала мое недовольство и без слов покорилась. Заметив, что я утомлена, плыла рядом. Страховала. Плыли мы медленно, не спеша, преодолевая течение, чтобы нас не отнесло от песчаного островка.

Достав ногами дно, начали выходить на мель. Вода стала уже по колено, как вдруг я вскрикнула и присела.

Из лозняка, с того места, где мы оставили одежду, выглядывала страшнее самого страшного зверя морда… полицая. Того. Знакомого, с которым я встретилась в марте. Толстая красная морда его расплылась от противного самодовольного смеха. Я подумала, что может сделать такой гад. Наверно, погонит нас в село на потеху и издевку в таком виде — в чем мать родила. Нет, не вылезу из воды, лучше утоплюсь. Нырну и не вынырну. И я потихоньку отплыла на середину реки.

А Маша шла вперед, к берегу, огибая песчаный островок. Неужели она не видит полицая? Может, крикнуть ей? Нет, не может она не видеть, не слепая. Он вышел навстречу ей, спустился к канавке, поедая ее жадными глазами. На шее у него висел немецкий автомат, одной рукой он держался за приклад, другой мазнул себя по лицу: вытер пот или протер глаза, чтоб лучше разглядеть такое диво — голую девушку.

Маша все равно шла на него, медленно, вихляя бедрами, как бы дразня. На теле ее горели маленькими солнцами капли воды. Они слепили меня, эти искристые капли на красивом теле, которое она так открыто выставляла перед полицаем.

— Купаемся, рыбки золотые? — хихикнул полицай, облизывая пересохшие губы.

— Хочешь с нами покупаться?

— Гы-гы! — оскалил он зубы. — Не помешало бы.

— Так давай.

Маша остановилась в каких-нибудь двух шагах от него, не больше. Очевидно, он ослеп от ее близости. Маша провела руками по груди, потом по животу, по бедрам, растирая капельки солнца.

— Хороша? — спросила она весело.

— Ох, хороша! Гы-гы… — заржал он от восхищения.

Она протянула к нему руки:

— Давай помогу раздеться.

Должно быть, тут он почуял угрозу, так как сказал:

— Ну-ну! — и, кажется, успел отступить на шаг.

Но было поздно. Маша сильно охватила его за шею руками и припала губами к его губам. Тут я поняла ее намерение и кинулась на помощь: может, вдвоем сумеем обезоружить его. Да не успела добежать — глухо ударила короткая автоматная очередь.

Маша сильно толкнула полицая от себя. Он свалился на травянистый откос, страшно завыл, но сумел еще найти и нажать спусковой крючок, да не смог уже скинуть ремень, поднять автомат, нацелить на кого-нибудь из нас — стрелял в землю, в обрыв, пули рвали корни лозняка, в реку летели песок и трава.

Маша перескочила через полицая, наклонилась, сорвала с его шеи автомат и начала стрелять в упор — в грудь, в голову, в живот.

Лицо ее было страшным. Видела я, как убивали врагов, свидетельницей была, как Кузьма Бруй расстреливал убийцу своего сына — полицая Котикова, но даже у Кузьмы такой ненависти, злости, гнева, гадливости, отвращения не было ни на лице, ни в глазах. Она расстреляла все патроны; когда автомат замолк, удивленно посмотрела на него — почему он замолк? — и бросила мертвому полицаю на грудь, будто и не поднимала.

Я прежде всего собрала нашу одежду. А вдруг полицай не один? Успела надеть сорочку — не голой же бежать по лознякам, позорно бежать партизанке голой, даже если никто и не видит.

Маша сидела на корточках над канавкой и медленно и старательно мыла руки, терла их песком. На всю жизнь запомнилось, как, с каким выражением гадливости — будто раздавила крысу — она мыла руки.

Я надела ей через голову сорочку. Маша недоуменно поглядела на меня: что я делаю, зачем?

— Бежим быстрей! Может, он не один тут…

Тогда она боязливо оглянулась на мертвеца и перескочила через ручей в гущу лозняка, обдирая голые руки и ноги. Я не полезла бы так, побежала бы берегом. Но теперь мне ничего не оставалось, как идти следом за ней; после того что случилось, я готова была признать, что не такая она неопытная, как прикидывалась. Вон какого черного буйвола свалила! Но и гад же он, ведь верст пять за нами шел, словно за смертью своей.

Немного придя в себя, я подумала, что Маша действовала правильно, по-партизански, а я, как девчонка, столько сегодня наделала глупостей, стыдно будет докладывать командованию. Если сделаю еще одну промашку, мне не простят. Как я могла не забрать автомат? Это же первая партизанская заповедь — забрать оружие у убитого врага.

Остановила Машу:

— Подожди. Послушаем.

Она снова присела и зачерпнула пригоршней песок. Он сеялся меж пальцев, может, ей хотелось чем-то занять руки, так как они — увидела я — все еще дрожали. Неудивительно. Я не убивала, а у меня тоже трепетало сердце, дрожали руки. И не оставляло чувство гадливости.

Было тихо. Даже не шелестел лозняк. Только где-то далеко замычала корова. И это мирное мычание сразу как-то удивительно успокоило меня.

— Надо забрать автомат, — сказала я.

— Зачем? — спросила Маша.

— Ого! Такое оружие! Автоматов у нас не густо. Краевский спасибо скажет.

На Машином лице промелькнула вроде бы виноватая улыбка.

— Я не могу… видеть его… Пойми…

Это я понимала. Разве мне приятно лишний раз смотреть на мертвеца, да еще такого?

— Я пойду сама, — сказала я. — А ты одевайся и жди меня тут.

Я надела юбку, блузку и пошла. Полицай лежал так, что с того, противоположного, берега его издалека можно было увидеть. Это мне не понравилось. Лучше, если бы нашли его как можно позднее. Хотя вряд ли будут сообщать гестапо и городской полиции об убийстве одного сельского «бобика» — в боях партизаны их десятками косят. И все же… Зачем нам завтра вызывать огонь на себя? Несомненно одно: будет усилена предосторожность постов. Я на мгновение задумалась: куда же девать полицая — затащить в лозняк или спустить в реку? Лучше концы в воду, как говорится. Но странное дело, выросла, считай, на реке, а не знала, как ведет себя на воде убитый, тонет или плывет по течению. Утопленник тонет, а потом всплывает. Рассудила, что суконный мундир, сапоги, белье, намокнув, потянут тело на дно.

Забрала у него из кожаной сумки две запасные обоймы, перезарядила автомат. Хотела проверить во внутреннем кармане, нет ли какого документа, но откинула полу и отшатнулась, чуть дурно не сделалось: пули прошили тело насквозь, и кровь все еще пузырилась, булькала, будто билось его сердце, хотя глаза давно остекленели, в них отражалось только небо.

Взяла его за руки, чтобы тащить, и подумала уже без особой ненависти и злости, пожалуй, с женской сердобольностью: «Ну что, дурень, поймал партизанок? А у тебя, видать, есть жена и дети, может, и мать. И ты был смелым, не боялся ходить там, где ходят партизаны. За что же ты невзлюбил так своих людей?»

Маша сидела на том же месте в лозняке и — странное дело — все еще пересыпала песок, черпала его горстями и вновь сыпала на землю. Как маленькая. Она сильно изменилась за эти полчаса и уже не выглядела такой красивой, статной, уверенной, какой была, когда отдыхала под дубом и купалась, — осунулась, побледнела и стала какой-то беспомощной. Сказала ей:

— Я спустила его в реку. Пускай плывет…

Маша встрепенулась, испуганно икнула и вдруг скорчилась; ее начало тошнить. Спазмы были мучительные, казалось, вывернет все нутро.

Тошнота не принижала Машу. Скорее, наоборот. Теперь я знала то, о чем не отваживалась спросить, так как не имела права, и Маша тоже не рассказала того, на что не имела права. Ее, оказывается, хорошо подготовили в разведшколе. Теоретически она все знала и все умела: так хитро и ловко свалила полицая, не каждый мужчина сумел бы потягаться с ней, но на боевом задании она, видимо, в первый раз; во всяком случае, войну так близко увидела впервые, такую войну, когда надо убивать самой, а иначе убьют тебя, да не просто убьют — будут мучить, издеваться, топтать, насиловать.