Иван Шамякин – Белорусские повести (страница 48)
Юльке стало прохладно. Она натянула конец дерюжки на голое Егорово плечо, подумала: зачем он снял рубаху, будто дома в постели улегся? Неужели ему и сейчас нисколько не холодно? В изголовье, за рюкзаком, увидела свою кофту — дотянулась до нее, стала натягивать на плечи. Сидя, неудобно было надевать кофту, и она встала, стараясь двигаться без звука, не разбудить Егора.
Стоя на краю плота, заметила, как вода бурлит, вылетая из-под него тонкими быстрыми струями. Сразу сообразила, что плот держит коряга, на которую напоролись, и была эта коряга близко, может, под четвертым или пятым от края бревном — по воде было видно. Юлька взяла шест, отошла на угол плота, тихо, чтоб вода нигде не плеснула, запустила шест под плот. Старалась нащупать корягу, вытолкнуть ее из-под плота, но вода легко относила шест. Юлька померила шестом глубину — дно было недалеко, воды по грудь.
Может, разбудить Егора?
И снова пожалела: пусть поспит.
Однако и плыть надо было. Знала: плотогоны будут ждать Егора в запани. Савка у них плоты не примет, пока все не соберутся. Вот будут ругать Егора!..
Юлька скинула кофту, платье, постояла, дрожа от утренней речной прохлады, подумала, не сбросить ли сорочку, да не сбросила, не решилась, села на крайнюю окоренную березу, поболтала ногами в воде, взяла шест и решительно спрыгнула вместе с ним. Вода оказалась совсем студеная и выше, чем по грудь. Правда, холодом обожгла только вначале — потом потеплела, помягчела, словно Юлька своим теплом согрела ее.
Стоя в воде, легче было нащупать корягу: вот она, совсем близко, но уж очень плотная да скользкая, никак в нее не воткнуть рачик — железный наконечник шеста, — шест все отлетал, вода его относила. Снова и снова Юлька клевала в корягу острием и наконец зацепила ее, налегла на шест — коряга поддалась, отошла, да спружинила, шест опять соскочил. Юлька не сдавалась, снова клевала корягу рачиком, но тот отлетал от дерева, будто от железа. Уже руки заболели. Подумала: вот Егора бы сюда, он бы знал, что делать, как укротить корягу. Однако Юльке хотелось самой справиться, без Егора.
Она положила шест на бревна, собрала на голове рассыпавшиеся волосы, свернула их в ловкий узел, чтоб не лезли в глаза, — надумала руками дотянуться до коряги: ведь если пружинит, поддается, значит, не так уж крепко держит плот, можно, удобно ухватившись и упершись, обломать или хотя бы столкнуть в сторону. Чего бояться? Ныряла и плавала Юлька что надо — на реке выросла.
Но от нижних торцов, где стояла, донырнуть против течения до коряги было невозможно, и потому она обогнула угол плота, зашла с другой стороны — хотя дальше от берега, да зато вода сама подгонит ее под корягу.
Солнце уже взошло, будто следило за Юлькой. Ну-ну, приветствовала она его, посвети-ка под плот. Зажмурилась, пригретая солнечными лучами, тепло на веках почувствовала — до того хорошо стало на душе! Открыла глаза, взглянула туда, где лежал Егор. Ему, видно, не хуже — тоже солнце пригрело, ласкало лицо, волосы. Юлька была рада, что не разбудила его. Зачем будить? Проснется, а плот плывет. И знать не будет, что долго на коряге стояли, что она, Юлька, одна — подумать только, одна — сняла плот.
Вот только нырять не хотелось, и Юлька стояла на солнце, грелась, думала, как бы это и плот столкнуть, и в воду не нырять.
Вдруг до нее донесся знакомый и страшный рев. Негромкий, но страшный. Он был еще отдаленный, приглушенный глубоким простором берега, побуревшими к осени, пожелтевшими под солнцем холмами, но приближался, и даже стремительно — вот-вот должен был вырваться из-за холмов.
Юлька замерла, похолодевшими глазами уставилась в недвижную даль. Кроме чистой линии горизонта, там ничего не было: ни деревца, ни кустика, ни хатки. С ужасом ждала, когда на голом холме появится тот гул — уже обнаженный, близкий, доступный ее глазам, тот… мотоцикл. Он, это он, его мотоцикл так страшно гудит, летит сюда, к воде, к плоту, к ней, Юльке, к Егору. Это он — Анкуда…
Она зажмурила глаза, сильно-сильно, до боли, чтоб ничего там, на холме, не видеть, и тогда что-то глубоко внутреннее, от сердца идущее, толкнуло ее под плот, к коряге, чтобы схватиться с ней.
Не было ни секунды раздумий.
С глубоким, каким-то подводным вздохом плот поднялся и опустился — вода залопотала меж бревен.
Егор проснулся. Свет ударил в глаза. Он, зажмурясь, огляделся вокруг: Юльки нет, и плот стоит. Где Юлька?
Вскочил на ноги.
Небо вон какое высокое. Розовое и голубое. Солнце вовсю светит — глазам больно. Вокруг — ни души живой. Только кони. Красные, а гривы розовые — от солнца. Паслись по зеленой отаве.
Егор приставил ладони ко рту:
— Юлька-а!..
— А-а-а!.. — Эхо неслось из-за пожелтевших холмов, будто безнадежный человеческий плач.
Тихо.
Вдруг из-за холма до Егора донесся гул мотоцикла. Егор насторожился: кто едет? Ему чудилась какая-то связь между исчезновением Юльки и невидимым мотоциклом. От этой неожиданной мысли Егор еще больше заволновался, глаза отчаянно забегали по берегам и, цепляясь за каждую отмель, лощину, дерево, куст, шарили по воде, камышам, кидались то далеко, на гребни холмов — там было пусто, то на воду, плот — тут была зола от вчерашнего костра, головешки, черный чугун, с задеревеневшей картошкой, охапка слежавшегося сена, рюкзак, кофта… Егор подхватил кофту, а под ней — платье: цветы желтые.
— Юлька!..
Егор бросился в воду.
8
Сияло утро. Оно уже смыло с берегов и реки последние лохмотья державшихся от ночи теней, растягивало по небу розовые и голубые дорожки. Никакие земные тревоги не отражались на распорядке, по которому текла жизнь неба.
Да и на земле все текло по извечному руслу, обходя отдельные тревоги и беды, как живая вода обходит песчаную отмель, камень, корягу. Умолк навсегда чей-то голос? Но все остальные голоса проснулись в положенный им час, были чисты и свежи, оглашали жизнью луга, поля, леса, реку.
Там — слышался топот лошадей, солнцем поднятых на работу в тихом ночном логу.
Здесь — в воде плескались лягушки и рыбы.
Там — на далекой пашне — уже вел свою трудовую песню колхозный трактор. Песню о хлебе насущном.
Здесь — над рекой — беззаботно, из пустого в порожнее, переливал звуки, как воду, жаворонок.
По Сожу двигался плот. У вчерашнего, совсем поседевшего за ночь кострища на плоту сидел Егор Ковалек. Он сидел на корявой березовой колоде, на которой вечером у огня сидела Юлька. Уперев локти в колени, свалив на руки отяжелевшую голову, уставился на платье в желтых осенних цветах — в голове была она, одна она. С мыслями о ней ему было все равно куда плыть, сколько дней и ночей плыть.
Снова, уже близко, послышался гул мотоцикла. Когда он затих, совсем близко, Егор поднял глаза: мотоцикл с коляской, точь-в-точь как у Анкуды, стоял на берегу реки, у воды.
С мотоцикла слез пожилой мужчина. Достал из коляски удочки, взялся разматывать. Он не глядел на плот, на Егора.
Егор от него отвернулся, глядел на желтое платье, под которым лежала Юлька.
— Что ж ты натворила? — шептал он, уставившись на нее похолодевшими, будто стеклянными глазами. — Зачем лезла под плот? Стоял бы он колом. — Глаза застилала мутная, как туман, пелена.
Кто виноват? — думал Егор. Случай? Мать всегда говорила, что человек под случаем ходит. Говорила так, когда отца хоронили. А он весь последний год больной уже был, сам собирался туда, на тот свет, доски на гроб высушил, в сарае стояли. Все равно случай? Уже сил ходить не было, а надумал соседке фронтон ставить. Помру, говорил, поминать будет: жил рядом столяр, а не помог. Полез на хату, а нога промахнулась, мимо лесенки ступила. Может, и так: висит над человеком миллион случаев, а выбирает человека какой-нибудь один. И Юльку выбрал один. Могла бы вчера не плыть. Нет, поплыла. Могла бы разбудить его — не разбудила. Могла бы не лезть под плот — полезла. Случай?..
Нет… Сама беду чуяла. Еще вчера. Анкуда, мол, не к добру прилетел. Что-то будет. Беда будет.
В небе, свободно и сильно раскинув крылья, даже не двигая ими, без единого взмаха плыла большая красивая птица. То взмывала в высоту, то опускалась едва не к самой траве и воде, слова набирала высоту, выписывала и небе круг за кругом, зорко приглядываясь к земле. И вдруг, будто налившись невероятной тяжестью, ринулась с высоты вниз, у самой земли дернулась вверх, и рядом с ней, чуть пониже, затрепыхала малая светлая пичуга. Она хотела жить, изо всех сил била крылышками, пытаясь спастись. Но враг был сильнее, и обессилевшая пташка не могла уйти от когтей, нависших над ней. Окончательно ослабев в неравной борьбе, вдруг будто вспомнила, что кроме неба есть еще и земля со своими спасительно-укромными уголками, — из последних сил понеслась, почти припадая к земле, к близкому зеленому кусту. Куст мог спрятать ее, малую, мог спасти, но было уже поздно — хищница всего два раза взмахнула большими крыльями и у самого куста исчезла вместе с пичугой. А потом взлетела над кустом и низко, над самым лугом, пролетела к лесу. В когтях она держала свою жертву.
Это охотилась кукушка.
Егор еще от матери знал, что в конце лета, сытой для всех — для человека и птицы — порой, бездомная гулящая лентяйка становилась хищницей. Даже свои птенцы, выращенные в чужом тепле, случалось, оказывались в ее жестоких когтях.