18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Рукавишников – Проклятый род (страница 17)

18

– Стой! Застрелю! – И слышны шаги-прыжки.

Что с Вячеславом? Таким еще не был он. Ну, да пьяные разные бывают.

– Чего ты здесь обосновался? Дай, говорю, пройти. А бока я тебе потом намну. Ну!

– Не смей! Стой!

И слышал Федор беготню Вячеслава. И вот у двери Вячеслав. Дышит тяжело. Как конь загнанный. Стоят братья близко-близко. Но доски двери между ними. Знает Федор: от двери этой ключа нет. Задвижка медная. Ну, да задвижка что!

– Подожди ты… Влетит… Забудешь, как к чужим любовницам руки протягивать…

Колотится в груди Федора ревнивое сердце. А тут из-за двери не то стон, не то плач почудился.

– Что за чудеса…

Отпрыгнул шага на два, плечом правым тряхнул, плечом в дверь ударил. Втолкнул его в комнату грохот-треск двери и крик-визг Вячеслава. Дверью Вячеслава сильно отмахнуло. Но плач ли, стон ли из угла, с тахты ветхой. И с открытым ртом от Вячеслава Федор отвернулся, в неверном свете, из соседней комнаты льющемся, женщину лежащую видит. В платье растерзанном.

– Та-та-та… это еще кто? Никак…

Раскатился по дому дымной волной грохот-выстрел старого охотничьего ружья. Левой рукой Федор задергал. Кровь из рукава закапала. Зверем обернулся, на Вячеслава кинулся.

– Так-то? Так-то? Сгниешь теперь в Сибири. А пока что, получай… Получай!

И правой рукой бил брата сильный Федор, левую руку, раненную, за спиной пряча.

– Над девицами насильничать вздумал… Получай! Стрелять вздумал… В брата стрелять, старшего… Получай! А потом в Сибирь тебя, голубчика.

А Вячеслав, к стене прижатый, стоял – не отбивался; ружье тогда же выронил, как только грянуло. Стоял Вячеслав с лицом белым, глаза круглые стали. Платье на нем расстегнуто. Стоял, раскачиваясь под ударами братнина железного кулака; стоял-молчал, изредка лишь повизгивал, как ужаснувшийся зверь. Но то от иной боли. Видит Вячеслав на месте пропавшей тахты стол старинной работы, красного дерева, полоски медные, ящиков много; на зеленом сукне выдвинутой доски деньги: и бумажные и серебряные, и еще мешочки маленькие лежат, золото там, верно. И у этого стола, тут вот близко, двое старика белого-седого убивают.

Старик в пестром халатике чуть руками поводит; за руки его один ухватил, с лицом темным; ногами чуть дергает, в кресло повалили. А другой человек, лица его не видно, ножом по горлу стариковскому водит. И хлещет кровь. И много крови. И страшна кровь. И видит то Вячеслав. А для слуха нет ничего. Видит и визжит. Ужас в нем и потому не чует он кулака Федора. А Федор не устает. Бьет, свое приговаривает.

Голову Вячеслав запрокинул, глаза завел, хрипло так вскрикнул и повалился. То услышал он новый голос. Голос живой к жизни здешней, к Лазаревской, вернул. На миг увидел в синей комнате все, как есть: и тахту дырявую, и Меланию, и брата, и вбежавшую Веру. Увидел, повалился; как нет его. Пропали стены синие проклятые. И все надолго пропало.

Улетело ли, провалилось ли.

Вбежала Вера в шубке своей на белом барашке; вбежала, увидала, истошным голосом закричала.

Тяжелы и страшны были жильцам Лазарева останные часы той ночи.

– Не ори, дура. Без тебя шуму довольно было…

Но Федора не слушала Вера. На полу сидит в платке, в шубке, как вбежала. Сидит, руки в пол уперла и кричит-воет. То на Вячеслава простертого взглянет и на ружье его, рядом с ним лежащее, и дико-страшным ей то кажется, то видит страшную Меланию, попа Ивана дочку. Лежит Мелания растрепанная, и понимает Вера, что с ней сделали. А у Мелании губа прокушена. Чуть кровью лицо запачкано. А при всем, что здесь в синей ночной комнате, так страшны, так страшны эти капли крови. Федор руку свою раненую прячет. Но уж увидела Вера. И тут кровь. Везде кровь. А мозг ее вдвойне к страшному чуток после ночного пламени, там за деревней.

– Господи! К разбойникам попала. Мамочка, милая, вызволи! Убьют они меня, зарежут… Скажи ты мне, аспид проклятый, кто в кого из ружья палил… Пороху-то… Пороху-то… Не продохнешь… А Мелания-то!..

Это Вера выть перестала. Первый ужас ее отошел. Слова в нее вернулись человечьи.

– Ишь, отошла дура полосатая. Молчи, говорю. Народ сгонишь. Не такое дело…

И Мелания совсем уже очнулась, села, одежду поправляет, громко плачет. Давно она все видела сквозь веки испуганно-прищуренные, но очнуться, ужас свой единственный забыть-согнать боялась: вот накинутся, вот еще что сделают… Но женщина знакомая в страшном, диком доме. И не так ей страшно, и не так дико. Ужас сказки сонной вылетел из синей комнаты. Лишь память только что минувшего крестной болью огорчает. И сидит, оправляется на дырявой на проклятой тахте и плачет всем своим мокрым лицом.

– Ве-ро-чка, что же э-то…

– Мелания Ивановна, послушайте… Успокойтесь вы, Бога ради…

Отвернулся Федор от Веры, взгляд от нее отвел. Кошкою Вера вскочила, из комнаты, из дома бежит.

– Стой, говорю. Стой!

Поздно. К окну Федор бежит. Видит: во дворе Вера. К людям. С пожара люди возвращаются.

Рукой махнул. Руку раненую разбередил. Поморщился.

– Эк, ведь… Ну, будь, что будет.

– Мелания Ивановна, голубушка…

И утешить пытается, ищет в себе слов, не находит; слов таких, чтобы не обидеть. Женских слов, что ли. Да нет слов таких.

– Да, может, вы ему, Мелания Ивановна, позволили? Вы припомните. Ну, не плачьте вы. Не буду. Я ведь спрашиваю только. Почем я знаю… Ну, вот что, голубушка. Хотите денег? Я устрою. Много денег… Ну, уж и не знаю, что мне с вами делать. Воды хотите?

И отошел от нее, от плачущей. Полушубок свой стянул; ни пиджака, ни поддевки на нем не было. Рукав рубахи засучил, руку раненую платком перевязывает, глазом на Вячеслава косит, на лежащего. В тяжелом беспамятстве тот.

– Ишь, скотина. Дробью в людей стрелять… Ну, здесь на вылет… А здесь вот… и здесь… Ишь, стервец. А хочешь, я ружье солью заряжу, да в спину тебе… Только вот вас, Мелания Ивановна, напугать боюсь, а то выпалил бы. А то разрешите. Живо бы он у меня вскочил. Зачесался бы, жеребец, подлый… Ну, не буду, коли боитесь. Не плачьте вы только.

И степенно Федор руку свою разглядывает; перевязывает, на брата простертого косится, ворчит. И кажется он себе ныне таким хорошим, да трезвым, да благородным, да распорядительным. Скирды залили. Две клади отстояли. А все он. Брата-подлеца накрыл. И наказал. Девицу утешает. Правда, настоящих слов не знает. Но все-таки… Под пружиною дверь входная хлопнула. Вера в комнату бежит. Запыхалась. Вот почти спокойная. Глаза деловито поблескивают.

– К попу Ивану бегала…

Дальше что-то говорить хотела. Но два шага Федор шагнул, головою покачивая, руку правую, здоровую, наотмашь.

– Вот тебе, сорока! В чужие дела не лезь.

За левую щеку Вера руками обеими схватилась, рядом с Меланией на тахту села-повалилась. Обе они закричали-заплакали.

– А вы, Мелания Ивановна, не беспокойтесь. Это ей полезно. Тебя, сорока, кто просил? А? Кто посылал тебя? Просили тебя: пожалуйста, мол, Вера Васильевна, народ скличьте? Народу-то здешнего не знаешь? А?.. Пожалуйста, Мелания Ивановна, не беспокойтесь… Что ты, стерва, попу Ивану насказала? Еще кому? Всем, что ли?

Важно-грозно Федор слова бросал. Много дел ныне у Федора. Вся ответственность на нем.

– Ишь, все с ума посходили.

К окну, стройный, быстрый, подошел. Форточку открыл, в мороз прокричал приказывающе:

– Эй, вы там! Расходись!

Послышались в синей комнате со двора голоса вопрошающие, неуверенные. А Федор опять:

– Расходись! Расходись! Вранье все. Все живы-здоровы. Чего по ночам толпитесь. Залили – и славу Богу. И спать. Прощай, ребята.

Не удалось задушить Вячеславова дела. Как зарево на вечернем небе всей округе видимо стало. Помогла и нелюбовь к братьям-помещикам. Злорадствовали. Поп Иван тогда же в Богоявленское помчался, кого не надо на ноги поднял. Потом сам жалел.

– Страху-ужасу нагнала на меня эта Верка тогда, в ночи. В дом помещичий идти побоялся. Думаю: и меня убьют. Кто кого убил там, толком не понял. Только в убийстве уверился. Верка эта… Брат брата, говорит, убил. Лежит бездыханный. Ружье тут, пороху полон дом. А про Меланию и помыслить страшился. Увидеть ее живую не чаял. Ну, и поскакал в ночи.

Утром рано-рано в дому народ, во дворе народ. Следствие.

И застало следствие дело-то еще тепленьким. В разум люди не вошли. В лицах братьев и в словах – преступление. Мелания – вся жертва. Поп Иван, трясущийся, за чиновников прячется, речи жалостливые точит. Как увидал Вячеслав форменные одежды – подумал, прошептал:

– Пропал.

Сидит на стуле, как на дне черной ямы, а стены ямы той липкие и отвесные, и говорит только:

– Да. Да. И это так.

А спрашивали и про Меланию, и про ружье, и еще про многое.

Братьев друг от друга в округе не отличали. Обоих не любили, про обоих дурное говорили. На допросе тоже. Едва разобрались. А тут еще Федор кричать начал, озлобил. В Федоре то злоба против брата закипала, то вдруг жалел он его и себя жалел.

– Когда там эти дьяволы дело распутают. А вдруг у них так выйдет, что оба мы разбойники?

Смутно еще боялся Федор слов своих на башне про Меланию. Скажет Вячеслав. Вот-вот скажет-донесет.

Но Вячеслав лишь на вопросы отвечал.

Когда Вячеслава увозили, когда тарантас в ворота уже въехал, Федор, новою мыслью осиянный, закричал:

– Стойте, черти! Да он на ней женится. Вот и делу конец.

Но те, может быть, и не слыхали. А вокруг стоящие мрачными взорами его обдали.