реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Пырков – Поплавок из осокоря (страница 4)

18

– Без пюпитра я никуда не поеду, – объяснялся с мамой отец. – Мне хочется застать закат, схватить тени…

– А разве нельзя просто свернуть несколько листов бумаги, положить их в карман рюкзака и хватать тени… малой кровью? – простодушно вопрошала мама.

– Да он же о трех ножках, там же специальная подставка, без нее все перекосится, уйдет перспектива…

– Мам, перспектива – это важно, – поддакивал я отцу.

– Ну ладно, – как всегда, соглашалась мама. – Раз я еще от вас не ушла, то и перспектива пусть останется.

Надо ли говорить, что в переполненном раскаленном автобусе громоздкий и угловатый Батькин пюпитр, обидно царапающий всех подряд за ноги и другие части тела, не вызывает особого восторга у пассажиров, и маме, который уже раз, приходится за Батьку, взмокшего от тяжелой поклажи, вступаться: «Не видите, художник и писатель едет, на пейзажи, это же для искусства». А сама смотрит на Батьку так, что тому хоть из автобуса беги. Но скольких же маминых восхищений заслужит первая же Батькина акварель в тот летний погожий вечер. И облака, и речка, и огонь иван-чая – все живое, узнаваемое, но не как на фотографии, а как в воспоминании. Или как во сне…

Я уж и удочки собрал, и колышки примостил, и окунька вытащил.

– Пап, – кричу, – окуня взял!

– Молодец, – отзывается Батька откуда-то из-за возвышающегося на треноге мольберта. – Нам как раз для ухи окуни пригодятся. Я сейчас, сейчас подойду, только несколько набросков сделаю, а то свет уходит…

Отцовские акварели, его густая гуашь, его солнечные мелки и мгновенные карандашные зарисовки сопровождали меня всегда, они и сейчас со мной. Я и сейчас смотрю на простенький, кажется, набросок: большое ветвистое дерево, скорее всего осокорь, склонившееся немного над водой, по воде видно, что она предвечерняя, стихающая, хранящая в себе тайну. А уж не в тот ли это наш летний выезд с пюпитром успел папа «схватить тени» и «поймать перспективу»?

На стенах у нас всегда были развешаны отцовские картины, чаще всего акварели, и почти на каждой жила вода – абсолютно разная. Тревожная, умиротворенная, тихая, задумчивая, влюбленная, такая близкая и узнаваемая, что только руку протяни – и достанешь. А порой недостижимо-далекая…

Да, и вот еще что. У нас дома две или три двери были застеклены. И отец покрыл стекла каким-то особым грунтом и нарисовал пейзажи. Папа никогда не говорил о себе – «писать картину» или что-то подобное. Говорил только: «Рисовать, делать наброски…» Папа украсил дверные стекла луговыми цветами, лодками-березками на приколе, деревьями.

А на двери, ведущей в мою комнатку, появилось синее-синее озеро с открытыми песчаными берегами и высокой радугой. Светло становилось на душе от этой картины.

– Володя, все уложили? – спрашивает мама, собирая нас в обратную дорогу, домой.

– Все, – бодро отвечает отец, выуживая очередную плотвицу. – Конечно, все!

– Ну тогда сматывайте удочки поскорее, на автобус опоздаем.

– Сейчас. Последний заброс, Нэль, – говорит отец. И перебрасывает удочку подальше, к кувшинковому листу.

– Последний заброс, мам, – вторю я папе.

– А это? – кричит мама чуть ли не со слезами в голосе. – Это кто будет собирать? И главное – когда?

Мы с отцом одновременно оборачиваемся, отрывая взгляды от поплавков, и видим его, коварно притаившегося за кустом, разложенного во всей красе, с карандашами и кисточками по бокам. О трех ножках.

Его, пюпитр.

Становится ясно: придется провести на берегу еще одну ночь.

Или ловить попутку.

Ушиная картошка

Но почему же все-таки Батька?

Даже не знаю. Просто мы в семье с некоторых пор стали именно так называть отца. Не за глаза – тут скрывать-то нечего, таиться ни к чему, – а меж собой. И отец, думаю, внутренне гордился этим своим прозванием не меньше, чем гордым прозвищем Профессор. Батька – это значит глава семьи, ее хранитель, ее заступник.

– Батька с работы пришел…

– Батькину акварель куда повесим?

– Книга у Батьки в комнате.

– Завтра с Батькой на рыбалку-то собираетесь?

– Пойдем вместе с Батькой на рынок, – говорит мне жена, милая моя Таточка, – поможем поднести пару сеточек.

Да, меткое, цепкое прозвание совпадало с его образом удивительно.

Но разве передашь его образ, разве поспеешь за ним?

Однажды Батька выступал со стихами где-то в сельском клубе, в далекой деревне. И его выступление записали на магнитофон. И у нас появилась через какое-то время возможность запись эту послушать. Выступал Батька летом, в деревне, а слушали мы его в городе, зимой. Собрались родные, еще кто-то из друзей. Мне было лет семь, наверное. И папа, хитро́ улыбаясь в бороду, шепчет мне на ухо, когда его голос начинает звучать:

– Ты пропускай мимо ушей эти глупости зарифмованные, ты лучше прислушайся: сейчас корова замычит за окном, окошко в клубе было открыто, слышал? Вот. А сейчас почтальон опоздавший дверь отворит со скрипом, слышишь скрип? Молодец. А сейчас начнется гроза и ударит первая молния. Слыхал? Это и есть поэзия.

Таким-то был Батька. И разве забудешь когда-нибудь его уроки?

Папа-папа…

Почти всю жизнь он был легким на подъем, решительным в движениях, быстрым в ходьбе. С веселыми глазами, в которых, казалось, отразилась утренняя озерная вода.

Оглянуться не успеем, а он уж в магазин за продуктами слетал, буханку хлеба держит под мышкой, корочку жует хрустящую. Он всегда хлеб когда брал и домой нес, корочку отламывал. «Еще с военного детства, – говорил, – привычка осталась». Но тогда, в войну, можно было лишь «подышать хлебом», а уж прикоснуться к заветной пайке только дома. А тут такая роскошь – хлебная корка! И пожалуйста – отламывай, пробуй… Как устоять? Если хлеба оказывалось впритык, Батька негодовал: как же можно не захватить буханку-другую? Он молча собирался, бросал пару изобличающих взглядов на домашних и бежал в хлебный. «Вот, – делился Батька совершенно по-детски своей радостью, возвращаясь, – белый, черный да батон, еще горячий! А без хлеба какой же обед?» Мама глядела поначалу с ужасом: «Половина же зачерствеет!» А потом, как обычно, смягчалась: «Вов, ты ведь даже макароны с хлебом ешь, даже блины. И ни на грамм не полнеешь, ни на грамм!..»

А уж как отец жаловал рыбу!

Случилось, застряла у Батьки в горле щучья косточка – острая и раздвоенная. Верный старый метод – резкое проглатывание черствой корки без запивания – не помог. И мамин пинцет не помог – далеко засела кость, не подобраться! Отец стал сам не свой. К врачам идти не хочет, не любил он этого дела, считал, что мама – лучший врач на свете и если «Нэля не поможет, то и никто не справится». Никто и не справляется – день, другой, третий, а косточка тут как тут, никуда не исчезает.

Пошел Батька на работу, в редакцию журнала, говорит: за рукописями да за делами какими-нибудь забудется. Возвращается, радостно так кричит маме:

– Нэля, Мария Григорьевна (это бабушка моя, баба Маша), Ваня, я рыбу принес!

Красивое было имя у мамы – Нэля. Отец любил его произносить.

– Как рыбу? – недоумевает мать. – Какую еще рыбу? Ты шутишь?

– Да на улице по пути купил, щуку, почти живую. Какие шутки!

И вываливает на расстеленную газету пятнистую донную красавицу с полыхающими жабрами.

– Как можно было пройти мимо? Сейчас ухи заварим, котлеток сделаешь…

– Щуку? – растерянно переспрашивает мама.

– Котлеток? Ухи? А как же кость? – недоумевает бабушка. – Как же кость, Володя, уже протолкнулась?

– Нет, Мария Григорьевна, – грустно отвечает Батька, – какой там… Если бы протолкнулась, я бы штук пять щук принес, всех бы взял, что там были. Когда еще таких свежих увидишь?

Мама только руками всплеснула. А бабушка покачала головой. Батька звал бабушку исключительно по имени и отчеству – Мария Григорьевна, без фамильярности. А она его – Володя. Тоже очень уважительно. Так вот немного чопорно они общались. Кстати, бабушка не очень-то одобряла рыболовной отцовской страсти и особенно моего приобщения к рыбацкому миру: «Научили ребенка хорошему, будет, как дедушка Прохор у нас в Рассухе, на берегу сгорбленным сидеть…» Однако же внимательно слушала мои взволнованные и сбивчивые рассказы о первых речных впечатлениях. Когда я пошел в первый класс, бабушка сшила мне азбуку – квадрат синей ткани с кармашками-окошечками, где для каждой буквы подобрано какое-нибудь связанное с рекой или рыбалкой словечко. «У» – удочка, «З» – Зеленый остров, «Б» – баржа, «Л» – лодка, «Щ» – щука. И только в кармашке буквы «П» оказался не ожидаемый мной «поплавок», а «паровоз». Бабушка ведь была железнодорожницей…

Так, значит, самое удивительное в том, что, когда Батька попробовал ушиную картошку из той щучьей ухи – совсем чуть-чуть, пару-тройку рассахарившихся долек, – кость из его горла волшебным образом исчезла.

У Батьки было одно любимое блюдо, о котором не могу умолчать. Когда он варил уху, то делал так: бросал в кипяток лук и картофель и десяток-другой всякой мелочи, вроде ершей да окуньков. И через некоторое время вынимал и картофель, и мелочевку, а в уху запускал что-нибудь основательное – вроде судачка или щучки. И называл такую картошку ушиной, считая ее своим личным кулинарным изобретением. «Ваня, ушиная картошка готова!» – доносился торжествующий отцовский голос откуда-то с кухни. Я бросал все игры или уроки и мчался на зов, потому что есть ушиную картошечку нужно было немедленно, пока не остынет, пока не потеряет ушиного духу. С искоркой, рассыпчатая, дымящаяся. Это была не обыденная обеденная еда, а настоящая поэзия. Искусство!