реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Ольбрахт – Избранное (страница 22)

18px

Пан обер-комиссар Скршиванек не ошибся.

Старая полицейская слава вернулась. Вернулась в полном великолепии и мощи и обещала цвести и расти, возвышаясь над людскими помыслами.

Участковый инспектор Эдуард Жак был скептиком и долго не верил в это. Но старший инспектор Эдуард Жак стал оптимистом, ибо декабрь 1920 года убедил его окончательно. Это он, старший инспектор Жак, руководил вооруженным нападением на Народный дом;{79} это он на другой день, прячась за столбом уличного фонаря, расстрелял в толпу на площади Сейма все запасные обоймы своего пистолета. А когда площадь была очищена и на мостовой остались одни раненые, он вышел из своего укрытия, встал, широко раздвинув ноги, в пятидесяти шагах от своей команды и бросил вокруг себя торжествующий взгляд.

— Н-но! — сказал он удовлетворенно, и это «н-но» означало: «Что ж вы, люди добрые, сразу мне не сказали, два года тому назад, чего вы, собственно, желаете и как вы себе все это представляете?»

И когда он в последующие дни в полицейском управлении снова практиковал свой знаменитый удар в лицо и орал арестованным: «Ах ты, мерзавец, ты кровь пускать, а?!» — он чувствовал себя совершенно счастливым, и с сердца его спал последний камень недоверия прошедших месяцев. Тогда же он воспылал горячей приверженностью к гуманности. Он понял, что это всего лишь новое обозначение прежней сути, всего лишь новое выражение старой жажды властвовать. И Цак вспомнил слова своего начальника: «Пока люди будут стремиться к власти над людьми, господином будет он, старший комиссар Эдуард Жак». Он понял, что гуманности не только не надо бояться, но что ее следует любить так же, как некогда предписывалось любить Австрию и государя императора. И Жак стал гуманистом. Восторженным и преданным.

— Эволюция — она должна быть, — отстаивал он по вечерам в трактирах свое убеждение. — А кто против гуманности, то я той сволочи так смажу, что у него зубы выскочат сдвоенными рядами.

Жак снова отрастил свои могучие усы.

История справедлива, и судьба вознаграждает такие цельные натуры, как Эдуард Жак. Как-то он вернулся домой в полной парадной форме, и лицо его сияло не меньше, чем пуговицы на мундире. Сегодня он был представлен министру внутренних дел и теперь возвращался от него.

— Ну, старуха, — обратился Жак к супруге, — я советник полиции. Пан министр{80} сказал мне: «Нам теперь не политики нужны, а специалисты. Вы верно служили Австрийской монархии, и это надежный залог того, что и нам вы будете служить так же преданно». Еще бы, конечно буду, сама понимаешь! — И новоиспеченный советник полиции ударил себя в грудь. — Меня переводят в Кошице{81}, там я буду сворачивать шеи неблагонадежным элементам. Пан министр сказал еще, что если я с этой работенкой справлюсь, то меня назначат жупаном в Подкарпатскую Русь{82}. А ты будешь вельможной пани жупаншей. Тогда, глядишь, снова примешься за свои аглицкие танцы.

— Античные, — поправила пани советница.

— Э, какая разница!

Короче, старый учитель ошибался. Повешение Эдуарда Жака пока что было отложено.

Перевод Н. Аросевой.

НЕИЗВЕСТНЫЙ СОЛДАТ{83}

Первого июля на Староместской площади благодарный народ хоронил неизвестного солдата, погибшего у Зборова{84}.

Церемонии, связанные с погребением безыменных героев, проникли в Прагу, как и все моды, из Парижа. Чехословацкое правительство также решило, что патриотический культ безыменных героев прекрасен, благороден, политически целесообразен и полезен в целях военного воспитания. По окончании дипломатических переговоров с Польшей в Зборов была направлена военная комиссия; близ деревни Цецовы, на поле, засеянном просом, она раскопала кучку жалких костей солдата, которого пять лет тому назад санитары бросили в яму раздетого и, возможно, еще подававшего признаки жизни. Тем временем другая чехословацкая комиссия в тысяча трехстах километрах от этого места выгребла из известковых осыпей Альп кости итальянских легионеров{85}, которые были захвачены прямо на посту и которых эрцгерцог Фридрих{86} приказал повесить на страх всем изменникам и ради собственного удовольствия.

Останки солдат были уложены в гробы, привезены в Прагу и выставлены в Пантеоне. И тут, прикрытые флагами и венками, они стояли средь пальмовых рощ, у подножья их возвышались массивные серебряные подсвечники, а вокруг все было увешано шелковыми лентами и наполнено благоуханием цветов. Почетный караул солдат и спортсменов-соколов застыл с суровыми лицами и саблями наголо.

Проходило множество народу. Рыдали матери, хмурили брови отцы и братья павших в войну солдат, учителя приводили сюда школьников и говорили им: «Мальчики, сохраните в памяти это зрелище! Вот как отечество вознаграждает героев, отдавших за него свою жизнь. Их удел — вечная слава и вечная память!»

Первого июля, гробы, укутанные в национальные флаги, поставили на лафеты и в сопровождении почетного караула повезли на Староместскую площадь мимо стоявшей тесными шпалерами публики. Здесь уже были построены войска и по специальным приглашениям собрано все, что было в нации благородного и достойного уважения: правительство, парламент, высшие чины, дипломаты, высшее духовенство, представители науки, финансисты и коммерсанты, иностранные гости, дамы и девушки в национальных костюмах. Площадь была залита солнцем и красками.

Со стороны Целетной улицы зацокали подковы и загрохотали колеса орудий. В торжественной тишине проиграл горн. Раздалась команда офицеров, солдаты щелкнули каблуками, ладони их шлепнули о приклады, знамена склонились, и солнце ярко осветило лысины, освобожденные от цилиндров и котелков.

Затем, когда лафеты с гробами были расставлены, на украшенную трибуну стали подниматься один за другим ораторы и произносить речи, изобилующие умилением, возвышенными патриотическими чувствами и клятвенными заверениями.

И как раз в тот момент, когда приматор города, просклонявший на все лады «неизвестного безыменного героя Зборова», уже заканчивал свою речь, случилось это странное и и действительно беспримерное событие: бело-сине-красный флаг на гробе подозрительно зашевелился и упал вместе с крышкой. В гробу сидел солдат. Он вытер рукавом мундира лоб и проворчал:

— Черт побери, ну и жарища тут у вас!

Вся Староместская площадь чуть приподнялась, военные фуражки и цилиндры, дамские шляпы и головные платки дрогнули. Происшествие было слишком неожиданным и столь ошеломляющим, что изумление и не могло бы проявиться более бурно.

Солдат потянулся, затем перекинул ноги и сел на край гроба. Щуря глаза на солнце, он оглядел площадь, весело подмигнул отцу города, стоявшему как раз против него на трибуне, и сказал:

— Да не бойтесь! Я ведь такой же человек, как и вы!

Девушки в народных костюмах взвизгнули. Они хотели было пуститься наутек и разбежаться в своих ярких нарядах по всем углам площади, распространяя панику, но случившийся поблизости солидный господин энергично воскликнул: «Спокойствие, господа. Это из сегодняшней программы!» И как бывает в критические моменты, — хладнокровная находчивость объединяет и дисциплинирует, — так и слова этого господина успокаивающе подействовали даже на тех, кто составлял программу. Только до отряда жандармов, расположенного на Микулашской улице, не дошли эти слова, и, не зная, что случилось, жандармский начальник приказал зарядить винтовки боевыми патронами, напомнив подчиненным, что ежели в толпе обнаружатся какие-либо подрывные элементы, то с ними надлежит расправиться без малейшего снисхождения. Но пока нужды в этом не было: вся площадь замерла в напряженном внимании.

А солдат засунул руки в карманы и тоже принялся ораторствовать:

— Прошу прощения, почтеннейшая публика, что я осмелился помешать вашей забаве, но, наслушавшись здесь речей, я не мог стерпеть, чтобы не ввернуть и свое словечко. Тут, видно, произошло недоразумение. Я вовсе не какой-то там «неизвестный и безыменный солдат», я прядильщик Вацлав Пеничка из Кухельны, дом восемнадцать. И вдобавок я вовсе не герой! Говоря напрямик, я герой не больше, чем все те, кто вернулся живым и здоровым и кому вы разрешили обзавестись табачными лавчонками, а не то — сделали рассыльными или милостиво дозволили чистить вам ботинки на вокзалах.

Знаете, я всегда был хорошим товарищем, никогда не лез вперед, потому-то мне совсем не по нутру, что вы тут запустили музыку и осыпаете мой гроб цветами только за то, что я умер, а они живы. Я тут ни при чем. Да и со Зборовом все было вовсе не так, как вы думаете.

До того как была создана чешская армия и мы пошли воевать, нас уверяли, что ежели мы победим, то избавимся от Вены, Рима, капиталистов и дворян, заведем у себя демократию, национализируем помещичьи имения и тяжелую промышленность и заживем неплохо, потому что страна наша богата и обильна и «наша программа — Табор»{87}. Среди нас не нашлось никого, кто бы этому не поверил, а ежели бы кто и усомнился, то мы бы приняли его за австрийского шпиона и набили ему морду. А теперь, скажите на милость, кто ради всего этого не пошел бы драться с винтовкой в руках, будь он даже трус?

Восемь лет нас мучил окружной начальник Корбел. Во время забастовок он насылал жандармов, разгонял собрания, сажал в тюрьмы наших ораторов и разносчиков газет, всячески над нами измывался и преследовал нас. Пятнадцать лет над нами мудровал его верный сподручный священник Коуделка. Он забивал вздором головы нашим детям и совращал женщин, доносил на нас за всякие «кощунства против религии и оскорбления величества», выискивал среди нас штрейкбрехеров и провокаторов. А директор Горовиц пил нашу кровь. И как! Пар у него изо рта валил! Он высасывал ее всю до капли и доводил наших малокровных девчонок с синими подглазинами до кладбища, а старых прядильщиков с распухшими ногами — до сумы. И когда я воображал, что наступит время и мы всех троих возьмем за шиворот, вытряхнем из мягких кресел и пошлем на фабрику честно зарабатывать свой хлеб, а фабрика станет нашей, что придет конец чахотке и нищете, и моя семья выберется, наконец, из гнилого подвала, где померли от рахита три мои сестренки, и что моя шестидесятипятилетняя, изувеченная ревматизмом мать бросит стирать барское белье, — так у меня, черт побери, ружье само стреляло и я готов был драться с самим дьяволом! Когда в тот раз у Зборова началось дело, то, поверьте, у меня было точь-в-точь такое же чувство, как в те времена, когда мы с рабочей депутацией подходили к конторе директора Горовица, чтобы сказать ему: «Объявляй прибавку, не то остановим машины!» Ну вот! А когда мы брали первый окоп, то я поймал брюхом две пули. Это довольно-таки противно! Вдруг, понимаете ли, запнешься, бежать дальше не можешь и не знаешь, что это с тобой стряслось. А потом — бух на землю! Ну, тут уж я смекнул, в чем дело. Чертыхнулся, вспомнил мать, Франтину, брата с детьми, малость еще был в сознании… Вот и все. Даже не знаю, где мне довелось умереть героем за отечество: там, на месте, или в госпитале. Да что об этом говорить — дело прошлое! А в общем-то, мне все это куда милее, чем у Масарикова вокзала начищать сапоги господам Корбелу, Коуделке и Горовицу. Так вот я и говорю: тут ошибка, я не какой-то там «неизвестный» и «безыменный». Все было, как я вам рассказал.