Иван Ольбрахт – Избранное (страница 15)
— Тихо! — еще раз вскрикивает господин советник и несколько нервно объясняет истцу: — Вы меня, верно, не поняли. Я вас спрашиваю, господин Ноови, — постарайтесь понять меня! — в каком году умер ваш сводный брат, оставивший вам, как вы утверждаете, кругленькую сумму в двадцать миллионов крон?
— Да, да, господин имперский советник, — бубнит старичок Ноови, — это так. Он умер в тысяча шестьсот девяносто девятом году.
Барышня-секретарша взвизгивает. Судебный зал грохочет весельем, как пратерские{21} кабаре, когда на эстраде разыгрываются сценки, где герои говорят с чешским и еврейским акцентом. Из коридоров сбегаются судебные чиновники и тяжущиеся.
— Тише! — кричит господин советник, в волнении вскакивая и обращаясь к доктору Блоху: — Истец говорит совершенно серьезно, и мне не остается ничего другого, как извинить несообразность показаний истца его почтенным возрастом. Но ответственность за соблюдение уважения к суду я возлагаю лично на вас, господин доктор!
А д в о к а т и с т ц а. Я принимаю на себя эту ответственность и полностью ее сознаю.
А д в о к а т о т в е т ч и к а. Я также принимаю на себя эту ответственность и прошу досточтимый суд выслушать показания истца. То, что кажется невероятным, является истинной правдой.
С у д ь я
А д в о к а т и с т ц а. Заверяю досточтимый суд, что речь идет о брате в правовом смысле.
С у д ь я
С т а р и ч о к Н о о в и. Моя добрая неродная матушка, Элизабет-Маркета Гофбауер, в замужестве — Ноови…
А д в о к а т и с т ц а. Оставляю за собой право на представление доказательств, что упомянутая госпожа Элизабет-Маркета Гофбауер была, хотя и не по прямой линии, но все же родственницей венского святого, Клемента-Марии Гофбауера, канонизированного в прошлом году святым папским престолом.
С т а р и ч о к Н о о в и. Моя добрая неродная матушка, урожденная Гофбауер, в замужестве — Ноови, родилась в тысяча шестьсот восемьдесят третьем году.
А д в о к а т и с т ц а. В год осады Вены турками.
Публика хохочет. Секретарша закрыла лицо платочком и корчится, икая от смеха. Господин советник яростно барабанит пальцами по столу, давая понять, что терпение его скоро лопнет. Ответчик и адвокаты сохраняют абсолютно серьезный вид.
Проходит довольно много времени, и судья неоднократно вынужден вступать в пререкания с адвокатами и с публикой, прежде чем истец получает, наконец, возможность связно продолжать. И он поведал следующее:
— Моя неродная матушка происходила из бюргерской семьи и была горничной в семье графов фон Штаремберг. На шестнадцатом году своей жизни она забылась и в тысяча шестьсот девяносто девятом году даровала жизнь внебрачному младенцу, отцом которого был не кто иной, как славный освободитель Вены от турок, граф Рюдигер. Впрочем, граф Рюдигер был настоящим рыцарем и своему потомку, моему сводному брату, дал в приданое тысячу золотых. Братец умер вскоре после рождения, деньги же унаследовала матушка. За всю свою долгую жизнь она к ним не притрагивалась, наложив на себя покаяние. Она посвятила свою жизнь богу и труду. На Доминиканербаштеи матушка открыла модную лавку, и ее клиентами были лучшие венские семейства. Заказывал у нее модный товар и двор и аристократия, покупал у нее принц Евгений Савойский{22}, семейства полководцев Дауна{23} и Лаудона{24}, даже, как с гордостью рассказывала матушка, посетила как-то ее лавку и сама августейшая императрица Мария-Терезия. Свой досуг моя матушка, будучи женщиной весьма набожной и почитательницей церковного пения, проводила в доминиканском храме Господа. Эта любовь к музыке, свойственная, впрочем, всем истым венцам, решила ее судьбу. Внимая несущемуся с клироса пению, она уже давно с наслаждением прислушивалась к великолепному тенору, а на страстной неделе лета тысяча семьсот семьдесят шестого от рождества Христова не вытерпела и принялась наводить справки относительно обладателя этого голоса. Им оказался девятнадцатилетний помощник учителя Себастиан Ноови, мой родной отец, да будет земля ему пухом, родился он в тысяча семьсот пятьдесят седьмом году.
— В год победы австрийского оружия в битве под Колином{25}, — присовокупил доктор Блох.
Старичок Ноови продолжал:
— Моя матушка была тогда в возрасте уже зрелом, даже, я бы сказал, в преклонном; было ей девяносто три года. Все же ее сердце сохранило необычайную свежесть. Она предложила статному певчему свое сердце, руку, имущество и бюргерское сословие, и молодой помощник учителя ответил согласием. Произошло ли это по истинной любви, либо из уважения к сей достопочтенной даме — трудно сказать; известно лишь, что через несколько недель в доминиканском храме Господа состоялось торжественное бракосочетание, на которое съехалась вся венская знать и описанию которого городской официальный листок посвятил обширную статью, ибо Элизабет-Маркета Гофбауер пользовалась широкой известностью; внимание возбуждала также и разница лет новобрачных. В грехе своем, давно оплаканном, матушка призналась моему отцу, и тот великодушно простил ее. Но и он не притрагивался к унаследованным от пасынка деньгам, возможно, из соображений принципиальных, так как на этих деньгах все же лежал грех. Совместная жизнь супругов протекала необычайно счастливо, но, к сожалению, недолго. Отец схоронил подругу жизни на кладбище доминиканского храма, и я помню прекрасный надгробный камень, который стоял там до снесения кладбища: «Здесь славного воскресения ожидает в бозе почившая венская мещанка госпожа Элизабет-Маркета Ноови, урожденная Гофбауер. MDCLXXXIII—MDCCLXXIX». Вторично отец женился, будучи в преклонных летах, а я, его единственный сын, увидел свет в тысяча восемьсот тридцатом году. Я — ровесник нашему доброму, милому, старому императору.
Тут голос старичка дрогнул от умиления. Сказалась старая привычка, приобретенная на собраниях.
— Что же мне остается прибавить? — смахнув слезу, продолжал он. — Как истый венец, я жил скромно и честно, меня никогда не манили светские соблазны, а на стаканчик молодого вина я всегда зарабатывал своим благородным ремеслом. Я, как и родители мои, не притрагивался к наследству; таким образом, первоначальный капитал, который стал значительным, собственно, только на моем веку, составляет ныне более двадцати миллионов крон. Вы, милостивый государь имперский советник, просто не поверите, как эти денежки подскакивают через каждые шестнадцать лет. Сразу вроде и незаметно, а потом растут очень здорово. У меня теперь двадцать миллионов. Если всемилостивейший господь бог даст мне дожить до века моей покойной неродной матушки, у меня будет их сорок. А если мои внуки оставят их в банках еще на шестнадцать лет, у них будет восемьдесят миллионов, и они станут самыми богатыми людьми во всей Вене.
Так рассказывал старичок Ноови.
Начал он перед рядами пустых стульев, а кончил перед битком набитым залом. Люди стояли даже на лестнице, и судебные чиновники тщетно пытались пробиться через толпу. Судебные залы всегда любезны сердцу венцев, а виновниками такого необычайного стечения публики были, собственно говоря, курьеры, ибо именно они, бегая за порциями «императорского» мяса и кружками разливного пива, занесли в соседний трактир «У чудотворного образа» весть об интересном процессе, а оттуда по всей округе распространился слух, что судят старца, воевавшего еще против султана Сулеймана в парке на Турецких шанцах{26}, за то, что он захватил там пять возов дукатов.
Старичок Ноови заканчивал среди гробовой тишины, нарушаемой лишь шорохом карандашей лихорадочно стенографирующих журналистов; они боялись пропустить хотя бы слово, слетавшее с уст этого сенсационного старца. Благослови и сохрани его бог! Да проживет он сто лет! В этой пустыне Сахаре давно уже не было такого обильного родника построчных гонораров, а кто придет раньше, зачерпнет больше. И корреспонденты черпали полными ведрами.
Старичок Зеппль Ноови заканчивал:
— Вот как дело было, господин имперский советник! А теперь судите сами, я ли старый негодяй и мошенник, — дедушка опять вынул синий носовой платок, — и украл ли я у кого-нибудь хоть ломаный грошик. Нет, нет, господин имперский советник, ведь я — старый честный человек, и с отцом Радецким я воевал в Италии вместе.
Старичок Ноови горько разрыдался, и прошло немало времени, прежде чем он смог продолжить. А затем поведал охваченным умилением слушателям следующее:
— Мне это больно, очень больно, милостивый государь имперский советник, а больше всего я огорчен тем, что все это попадет в газеты. Скажу вам, почему. Детей у меня нет. Был у меня единственный сын. Звали его, беднягу, Штефль. Служил он швейцаром в Ратушном погребке, крепкий такой, усы, как у императора, все вы его знали, наверное. В чине капрала прошел всю кампанию второго герцеговинского восстания{27}, схватил там ревматизм и в позапрошлом году умер. Но он оставил мне четырех внуков, да, да, господин имперский советник, четырех внучат, я берегу их, как зеницу ока, и воспитать их решил настоящими венцами, Пепи служил в городском погребальном братстве, Польдль — контролер венских муниципальных омнибусов, Францль заменил своего покойного отца в Ратушном погребке, а самая младшая, Мици, — виолончелистка в дамском оркестре в кафе «Ритц». Ревниво хранил я от них тайну о двадцати миллионах, никогда не давал им лишнего крейцера, а когда они прибегали ко мне занять одну-две кроны, я всегда говорил им: «Нет у меня, нет, птенчики! Погодите, умру вот, тогда получите», — а все для того, чтобы не отошли от христианской жизни и остались честными… А теперь они узнают обо всем из газет и… да, да… ох, ох… Пепи и Польдль всегда были немножко ветреными… а Мици до смерти любит кататься в авто…