Иван Ольбрахт – Избранное (страница 125)
А на полонине над Голатыном у вечернего костра один пастух рассказал мне настоящую легенду о Николе Шугае. Это подлинно художественное произведение, еще не устоявшееся в своей основе и допускающее дальнейшую переработку, но в общем виде вполне законченное. Эту основу составляет повествование о неуязвимости Шугая, о его чудесной меткости, о том, как он у богатых брал, а бедным давал, как он мстил панам за несправедливость, о том, что, живи он на свете, бедному люду было бы лучше. Но здесь нет ни слова об Эржике и ее романе с жандармом, ни слова о Юре, фигуре социально и художественно весьма интересной, ни слова о предателе Дербачке; а чудесная зеленая веточка даже решительно отрицается. Легенда кончается рассказом о смерти Шугая под топорами трех друзей и, не отклоняясь далеко от правды, в целом верно угадывает основные побудительные причины этого убийства. Однако самое замечательное — начало легенды; в нем есть и философская глубина.
Материалом для него, — что возможно только в этом крае, который живет одновременно в нескольких столетиях, — с одной стороны, служат явления и факты совсем недавние: мировая война, пулеметы, дезертирство, умышленное членовредительство; с другой — мотивы времен язычества: колдуньи, волшебные напитки и средневековая жестокость. Никола Шугай был неуязвим. Но откуда у него неуязвимость, если рассказы о зеленой веточке — выдумка? Случилось это вот как: Никола вместе с каким-то дезертиром скрывался за линией фронта у русской бабы. Та хотела женить их на своих дочерях и, чтобы застраховать будущих зятьев от опасностей войны, дала им выпить волшебного зелья. Но солдаты, поняв, что имеют дело с колдуньей, убили ее и скрылись. Потом решили подстрелить друг друга, чтобы вернуться из фронтового ада домой, пусть и калеками; палили друг в дружку в лесу, но ранить не могли и догадались, что стали неуязвимыми. Однако невредимый Шугай, герой и защитник социальной справедливости, погиб все же, не завершив своего дела. Как совместить одно с другим? И вот мы у истоков древнего мифа. Он возник еще на заре истории человечества и дошел до нас в сказаниях о волосах Самсона{233}, о пяте Ахиллеса, о лопатке Зигфрида, о пророчестве, предвещавшем Макбету смерть от руки человека, не рожденного женщиной{234}, о единственной пуле, которая могла сразить Олексу Довбоша. Мы у истоков легенды, снова и снова повторяющейся и спустя столетия всегда рождающейся вновь. Возможно, это происходит потому, что она вызывает подражания, но, возможно, также и потому, что человеческая мысль, бьющаяся над вопросом жизни и смерти, может прийти только к одному выводу: нет бессмертия, нет неуязвимости, нет власти, силы, жизни, которые не оказались бы в конце концов преходящими. А значит, и все подобные пророчества и обещания всегда должны о чем-то умалчивать, оставляя тем самым лазейку, в которую могла бы проникнуть судьба и отдать смерти то, что ей по праву принадлежит. Точно так же было и с Николой Шугаем. «Не коснется тебя пуля ни из ружья, ни из пулемета, ни снаряд из пушки», — сказала ему старуха. И он погиб под топорами друзей.
Мотив поистине прекрасный.
Никола Шугай живет и в песнях. Некоторые я записал. Все они родились в Колочаве или на полонинах вокруг нее. Слышал я их от деревенских парней и пастухов, обычно слишком молодых, чтобы помнить действительного Николу Шугая: легенда растет не только с расстоянием, но и с отдалением во времени.
Чтобы понять эти песни, нужно знать, как они здесь поются.
В Колочаве известны и напевы, принесенные солдатами из чешских или словацких городов, но собственная мелодия здесь только одна. Минорная, еще не застывшая, не законченная и необыкновенно пластичная. Поется она иногда полным, иногда приглушенным голосом и меняет свой ритм и весь свой характер в зависимости от текста и обстановки, в которой ее поют: ночью ли у костра, во время танца, кутежа или в любовной тоске. У нее нет даже определенной тональности, и все зависит от случая, от того, в каком месте свирели вырежет пастух звуковое отверстие. Ибо на полонинах у пастушьих хижин поют всегда в сопровождении сопелки.
Именно здесь, на полонинах, как и столетья назад, рождаются песни, никем никогда не записанные, тут живущие долго, а там уже забытые, и часто никому, кроме самого поэта, не известные. Да и декорации, на фоне которых происходит акт творчества, за тысячелетия не изменились. Это — вершина горы с низкой травой, пригибаемой к земле вечными ветрами, пастбище, широкое небо над ним, а все остальное, все, что мы привыкли называть миром, внизу: кроны буков, возникающие на склонах гор, там, где кончается полонина, долины, реки, деревни, люди. А на одном уровне с этой вершиной только гребни других гор да заходящее или восходящее солнце. Где-нибудь здесь стоит и колыба, то есть небольшой навес из хвороста, опирающийся одной стороной на склон, а с другой — поднятый на двух кольях и в профиль напоминающий арабскую единицу, ту самую, которую так старательно выводят в первом классе дети. Здесь рождаются карпатские песни, или, лучше сказать, попевки о друзьях, о разбойниках, о нищете, о чернобровых красавицах, о деревьях и тропах. Песни эти состоят большей частью из одной строфы, редко — из двух и похожи больше на выкрики горя или восторга, на отрывочные воспоминания, чем на песни… Рождаются они по вечерам, когда краски и линии вокруг становятся мягче и расплываются в сумраке, когда поет вечный ветер, а привязанный к кольям скот тихо жует свою жвачку, когда перед колыбой пылает большой костер и, прочерчивая огненными зигзагами темноту, рассыпает снопы искр, из которых взмывают вверх маленькие драконы с белыми головками и красными, пляшущими в воздухе хвостами.
Тогда чабаны или одинокий пастух вынимают из-за пазухи сопелки и играют на них, а еще чаще лишь слегка прикасаются губами к отверстию, так что тона звучат неясно и приглушенно. И поют. Слова песни без музыкального сопровождения чередуются с мелодией без слов. А потом в просторах неба загораются звезды. На севере возникает четкая буква Кассиопеи, слева от нее — Большая Медведица. Ведает бог: более прекрасной рабочей комнаты не было ни у одного поэта.
Вот как поют здесь о Николе Шугае:
Почему в словах этих песен так часто упоминается кукушка? И уже вскоре после смерти Николы. Ясно, что никто здесь не думает о ней, как о птице смерти. Едва ли кому из местных жителей известно, что, по верованиям славян-язычников, в кукушек переселялись души умерших. Может быть, это — только подражание старым образцам? Или так же, как у их предков, в нервах и в мозгу здешних людей ощущение смерти и печали настолько неразлучно срослось с представлением о тоскующей птице, что нельзя затронуть чувство, чтобы не возник образ кукушки.
А вот еще попевка, в которой слово «револьвер» искажено на чешский и русинский лад — «левор»:
Как уже говорилось, эти попевки о Шугае большей частью состоят из одной, редко — из двух строф, поскольку на одной полонине не знают песен другой; но можно с уверенностью сказать, что если бы мы захотели соединить строфы разных авторов, у нас получился бы связный текст. Я это здесь и делаю:
А вот эти строки сложил себе в утешение и пропел парень, тоже Никола, которого избили ревнивые товарищи. Ведь какая это утеха — иметь не только имя Николы, но и таких же, как у него, неверных друзей!
Иногда вспоминают Николу и пьяницы:
Возможно, и это воспоминание относится к Шугаю, но возможно, и просто к разбойникам: