18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Ольбрахт – Избранное (страница 113)

18

С точки зрения автора важно другое: Горб, Дервайка, Тиссова, Стримба, Стременош, Красна, Роза и Бояринский Верх, возвышающиеся над узкой долиной Колочавки, задерживающие наступление в ней рассвета, ускоряющие приход вечерних сумерек и пропускающие туда весну с таким запозданием, не испытали в течение тысячелетий таких изменений, которые были бы доступны человеческому восприятию. На их косогорах и кручах, в их пропастях и ущельях стоят первозданные леса, темные, печальные, пахнущие прелью, и если там протянешь руку к обломившемуся суку, чтобы сделать себе палку, он рассыплется от твоего прикосновения, как трут, потому что пролежал здесь десятилетия, не тронутый ни зверем, ни человеком. Огромные мертвецы, сраженные бурей, молнией или старостью, считают делом чести никому не уступать своего места даже после смерти, не позволяют жить множеству малых живых существ, которые вступают в борьбу с их умершей славой, продираются к солнцу сквозь их засохшие ветви, разрушают их своими жадными корнями и добираются до самых их вершин, не зная и терзаясь страстным желанием поскорей узнать, кому из них суждено жить, а кому исчезнуть вместе с последними останками мертвеца. Здесь страшно тихо: нет ни певчих птиц, ни мелких зверушек. Если не считать совершенно ничтожных созданий — насекомых, мхов, грибов и плесени, на которых не стоит обращать внимания, здесь в состоянии выжить только тот, у кого всегда наготове оружие — ястребиный или орлиный крепкий, изогнутый клюв, клык, бивень, рысий коготь, медвежья лапа либо оленьи рога, самое страшное оружие, так как его обладателю чужда жажда убийства. А высоко в горах, над первозданными лесами, уже вблизи плывущих облаков, лежат залитые солнцем плоские пространства знаменитых полонин, чей роскошный пестрый наряд из горечавки, белых лютиков, желтых фиалок, анютиных глазок, ястребинки, поповника и кровавых гераней тем пышней, чем хуже трава для пасущихся там стад. Здесь жив еще бог. Древний бог земли. Он губит ледяными вихрями и весенними разливами рек все больное и хилое, любя всех, кто ему дорог, — деревья, речные пороги, зверей, людей, скалы, — одинаковой любовью, своенравной, суровой и щедрой, как средневековые властители. Склоняется в знойный полдень над источником, чтоб утолить жажду, зачерпнув воды горстью, и отдыхает в кронах старых яворов; играет с медведями в чащах, ласкает отбившихся от стада телок и любуется заснувшими во мху, в тени ветвей, человеческими детенышами. Изначальный языческий бог, бог земли, хозяин лесов и стад.

Только это существенно. И еще вот что.

В узких долинах, на склонах, где леса оставили немного места лугам, и наверху, на полонинах, живут люди. Они живут в хатах, напоминающих избушку на курьих ножках, либо сбившуюся в кучу семью подберезовиков. От мужчин пахнет ветром, а от женщин — дымом печей. Это пастухи и дровосеки, еще не успевшие подняться на земледельческую ступень и не дошедшие до изобретения плуга. Потомки пастухов, скрывшихся в эти неприступные горы от набегов татарских ханов на украинскую равнину; праправнуки взбунтовавшихся крепостных, бежавших от плетей и виселиц подстарост и атаманов пана Юзефа Потоцкого; правнуки повстанцев, поднявших оружие против вымогателей — румынских бояр, турецких пашей и венгерских магнатов; отцы, братья и сыновья тех, кто погиб на кровавых бойнях австрийских императоров, сами терзаемые еврейскими ростовщиками и новыми, чешскими, господами. И поголовно все в глубине души — разбойники. Потому что это единственный известный им способ защиты. Защиты, которая действительна — на неделю, на месяц, на год, на два года, как было с Николой Шугаем, на семь лет — как с Олексой Довбушем. Что в том, что она дорого обходится, что за нее платят самое меньшее жизнью? Все равно вечно жить не будешь. Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Между тем каждая кровинка в их жилах хранит смутное воспоминание о прошлых обидах и жгучее ощущение нынешних, каждый их нерв полон неистовой жажды свободы. Это жажда Довбуша. Жажда Шугая. Они любят их обоих — за нее.

Близ окраины Колочавы, у самого большака, недалеко от впадения Колочавки в Тереблю, стоит конусообразный, обрывистый, каменистый пригорок, подобный глыбе, что скатилась с возвышающихся тут же рядом гор. На нем — ни куста, ни деревца, травы между каменной осыпью совсем мало, и коровам, перебирающимся из одной травянистой долинки в другую, почти не приходится здесь задерживаться, звеня подвешенным к шее колокольчиком, и чего-нибудь пощипать. Это колочавский погост. Вы всходите на этот холм, не проходя никаких ворот, не перелезая никакой ограды, и, только очутившись там, догадываетесь о том, где вы, по наличию нескольких торчащих между камнями совершенно одинаковых крестов, представляющих собой пару сколоченных гвоздиком планок, длиной каждая не более двух с половиной пядей; а остальные валяются здесь же в виде сырых, трухлявых обломков, так как, подгнив у основания, были повалены скотиной. Здесь не знают нежных воспоминаний о мертвых. «Приидите, последнее целование дадим, братия, умершему…» — с этим призывом священника, взмахом его кропила и возгласом дьякона: «Упокой, господи, душу усопшего раба твоего…» — все для тебя кончено, умерший: ты живешь теперь где-то в другом месте, не в Колочаве, — не возвращайся же, не пугай, не балуй; тут тебе больше нечего делать.

Здесь рядом, бок о бок, лежат останки братьев Шугаев. Но могилы их не укажет вам ни один из жителей стоящих внизу, у дороги, хат и никто из семейства Шугаев. Даже Эржика Дербакова Дичкова вынуждена всякий раз разобраться в этом нагроможденье камней и поискать немножко, прежде чем остановиться перед холмиком из щебня, давно сравнявшегося с землей, постоять полминуты молча и неподвижно, вздохнуть тихонько и пойти дальше своей дорогой.

Но слава Николы Шугая живет. В Колочаве, где у него остались друзья и где подростки, никогда его не видавшие, не доросли еще до первых девичьих венков из ромашек и первых кованых поясов, вы можете до сих пор различить под личиной разбойничьей славы Шугая человеческое лицо Николы. Но за пределами Колочавы образ его окружен тайной. О его подвигах и чудном стрелковом мастерстве поют песни, о его зеленой веточке и кладах, которые, если б их открыть, засияли бы на весь мир, рассказывают изумленным слушателям зимой на посиделках, когда на дворе валит снег, а в печи пылают буковые поленья. Никола Шугай стал легендой. Легендой о борьбе за свободу. Потому что он был другом угнетенных и врагом господ, и, будь он жив, не было бы на свете столько горя. Эх, кабы и они могли отнимать у богатых и давать бедным! Кабы и они могли мстить за мирскую обиду! Кабы и им — его веточку да его клады! Синими ночами, когда над головой твоей — бездонное ледниковое озеро звезд и в первозданном лесу пляшут болотные огни, пастухи, поборов страх и трижды осенив себя крестным знамением, отваживаются войти в лесную чащу, чтобы заметить место, где играют таинственные огоньки, и на другой день прийти выкопать клад Шугая. А в вечерних сумерках, у костра перед шалашом, наевшись кукурузной каши, достанут из-за пазухи свои жалейки и, чередуя слова песни со звуками свирели, огласят сгущающийся сумрак жалобой:

Стонет горькая кукушка, плачет в темном гае: не видать тебе вовеки Николы Шугая!

Тут конец повествования о разбойнике Николе Шугае.

Нам хотелось бы только на минуту вернуться к началу: к шалашу над Голатыном. И вспомнить о том, что Шугай всем существом своим чувствовал себя частью этих гор, с их лесами и потоками, медведями, стадами и людьми, тучами и молниями, со всем — от зерна высеваемой нами конопли до грустной песни жалейки и мысли, с которой мы отходим ко сну.

Он не ошибся, сказав: «Я не умру». Никола Шугай жив. Он живет в этих горах, одной жизнью с ними. И будет жить. Мы не скажем «вечно», так как понимаем это выражение еще меньше, чем понимали его наши набожные прадеды, а удовлетворимся более простым словом: долго.

Так что прав был внутренний голос Николы, как правы и голатынские пастухи, которые, имея в виду его личное существование, были вынуждены ограничить пророчество о невредимости понятием невредимости от пули, оставив тем самым лазейку, в которую мог бы пробраться черт человеческой смертности.

В ГОРАХ ЗАКАРПАТЬЯ{204}

ХЛОПОТЫ АНЧИ БУРКАЛОВОЙ{205}

Да, одного нотара{206} и в Колочаве арестовали. Правда, не за то, что он драл с людей три шкуры, а за то, что однажды протоптал в снегу тропинку от проезжей дороги к своей собственной канцелярии, разбил окно и похитил двадцать тысяч казенных денег, которые жандармы нашли потом под лифом у его супруги.

В прошлом году посадили колочавского пана священника Кирая. Он распродал из-под полы церковную утварь, разбазарил общинное имущество и пустил по миру всех, чьи три крестика вместо подписи на векселях имели обеспечение и не вызывали в банке никаких сомнений. Когда же в Колочаве таковых больше не оказалось, он провозгласил с кафедры, что по случаю своих именин собирается заколоть три свиньи и купить пива, пусть поэтому в следующее воскресенье придут крестьяне с самых отдаленных полонин, которые обычно в церковь не ходили, потому что ему, мол, надо знать, сколько у него будет гостей. Крестьяне пришли, и в доказательство того, что они наверняка примут участие в празднестве, священник заставил каждого из них поставить по три крестика на каких-то бумажках. Бумажки оказались векселями. Благодаря подобным аферам пан священник Кирай положил себе в карман свыше двух миллионов крон. Сумма для здешних мест неслыханная.