Иван Ольбрахт – Избранное (страница 106)
И вот в субботний вечер, только на небе взошли три звезды, призывающие царевну Саббат вернуться к звездному трону вечного, старые евреи собрались в комнатке патриарха Герша Лейба Вольфа, за опущенными оконными занавесками. Руки ничего не делают, все делает голова, а рука понадобится — тоже найдется. Присутствующие тотчас разбились на группы, поднялись дискуссии, все стали кричать, настаивая каждый на своем предложении — самом благоразумном и единственном, обеспечивающем успех. Спор Вольфов с Берами не был забыт, но его отложили до завтра. Надо вызвать шугаевых друзей! Пусть капитан обещает им места лесников и обходчиков! Пусть обещает хоть луну с неба! Разделите их, пробудите в них зависть друг к другу, разожгите между ними соперничество; тридцать тысяч — большие деньги, страшно большие. Стрелять в Шугая никто не решится: они на самом деле верят, что пуля отскочит обратно и ударит в стрелявшего. Но разве у них нет топоров? А в лесах мало дубин растет? А старая Дербакова не умеет приготовлять разные снадобья?
Все ясно. Абсолютно ясно.
Ясно? Ну нет, вовсе не ясно.
Это обнаружилось сразу же, как только все уселись на кушетке, на стульях, на кровати, на подоконниках и Берка Вольф (ну конечно, пан Бернард Вольф не может без затей!) выдвинул, в форме совершенно невинного вопроса, проблему о том, как надо понимать то место объявления, где сказано: «Лицу, оказавшему
— Вы будете учить меня талмуду, это вы-то, господин Иосиф Вольф? Который по субботам торгует водкой с заднего крыльца?
— Чего вы лезете со своим талмудом, приблудный польский еврей? Мы здесь хасиды. А у вас любая девушка ради хустского офицера креститься готова. Лучше заткнитесь!
В конце концов страсти так разгорелись и поднялся такой крик, что в битву вынуждена была вмешаться всем своим авторитетом белая борода восьмидесятилетнего Герша Лейба Вольфа.
Хасидский мудрец, до тех пор не пошевеливший бровью и не проронивший ни слова, спокойно поднялся с засаленной кушетки. Тотчас воцарилась тишина. Все знали: сейчас совершится что-то необычайное. Он слегка развел в стороны руки, как кантор перед торой, и, возведя глаза к небу, медленно, торжественно, пророчески произнес:
— Вы уже держите Шугая? Кто он — вошь или блоха?
Изрек и опять медленно сел.
Собрание почтительно молчало.
Какая мудрость! Старец прав, как всегда… Да, ничто так не содействует пониманию проблемы, как уподобление. Страсти утихли, мозги прояснились, мысль получила новое — единственно правильное — направление. Вошь во время шабаша убивать не разрешается: она ведь до завтра не убежит. А блоху — можно: блоха до воскресенья ждать не станет. В самом деле, Шугай еще не пойман и понадобится много усилий, чтобы его обезвредить. Нет, Никола — не вошь, которую бери, когда угодно. С Шугаем невозможно соблюдать букву писания. Но разве есть день священней субботы? И разве в любой другой день может быть запрещено то, что разрешено в субботу? Мудрость сказала свое слово; спор был окончен.
Абрам Бер участия в дискуссии не принимал. Но страшно, волновался.
На другой день, в воскресенье, после полудня новый капитан созвал в корчме Лейбовича собрание граждан. Сводный жандармский отряд уже неделю имел нового командира. Так как никто его не знал — от встречи с еврейской депутацией он вежливо уклонился, сославшись на чрезвычайную занятость, — и было неизвестно, чего от него можно ждать, всех мучило любопытство.
Под яворами возле Лейбовичевой корчмы собралось около трехсот человек: беседовали группами, сидели на ступеньках, у стены, стояли, прислонившись к забору. Войти в горницу, уставленную треногими столами, решились лишь немногие, самые важные. Остальные ждали, когда жандармский начальник придет и станет объяснять, чего ему от них нужно; тогда они начнут один за другим протискиваться в дверь корчмы и толкать вперед других. Лейбовичева лавочка была битком набита нетерпеливо ожидающими евреями. Среди собравшихся расхаживали четверо жандармов, но без винтовок и касок, совсем запросто, улыбаясь, заводя с мужиками разговоры о ценах на скот, об оплате перевозок, словно отродясь были в самых приятельских отношениях с соседями. Что делается!
В толпе ожидающих находились почти все обнаруженные и необнаруженные сообщники Шугая, выпущенные из предварительного заключения или осужденные условно: Васыль Кривляк, произведший вместе с Шугаем роковое похищенье бочки овечьего творогу из колыбы на Довгих Грунях; Юра и Никола Штайеры; Митер Дербак — Васыля Васылева, опознанный по разорванной штанине и поясу с нашитыми на нем солдатскими пуговицами, как участник ограбления почты на Греговище, Иозеф Грымит, Олекса Буркало, Митер Вагерич. Только Эржику и старого Драча оставили в Хусте. Но были здесь и Васыль Дербак Дербачок и побочный сын его Адам Хрепта. Был также немного взволнованный Игнат Сопко. Не хватало одного Данила Ясинко.
Он правильно сделал, что не пришел. Был опасный разговор. Увидев прислонившегося к забору Игната Сопко, Дербак Дербачок подошел к нему. Стал колотить себя в грудь кулаком.
— Довольно я молчал о приятелях Николы! Видит бог, довольно…
Игнат Сопко постарался взглянуть ему твердо в глаза.
— Зачем ты это мне говоришь? — огрызнулся он.
Но Дербак Дербачок как будто не слышал.
— А что сделали для меня мои приятели, когда я погорел? Да и до того?
Удары кулаком в грудь привлекли внимание окружающих: вокруг Игната и Дербака стал собираться народ.
— Довольно! Николу убью я. Найду его я. Я больше его не боюсь. А не найду, так
— Почему ж это я?
Но Дербак Дербачок, полный гнева, досады и к тому ж еще жажды получить тридцать тысяч, как бы пронзая собеседника указательным пальцем, воскликнул:
— Ты! Никто другой как ты, Игнат!
Быстро, какими-то веселыми шагами подошел жандармский командир. Совсем молодой. Толпа стала перед ним расступаться, снимая шапки. Он с улыбкой отдавал честь, ласково глядя всем в лицо. Что только делается!
Перед дверью в корчму обернулся.
— Ну, входите, входите, соседи!
И сделал жест рукой, как будто погоняя гусей.
Потом стал продвигать людей от двери глубже в помещение, следя, чтоб был порядок, отпуская шутки, смеясь. Наконец, легко, как юноша, вскочил на лавку и обратился к набившемуся в корчму народу с такой речью:
— К сожалению, приходится признать, что отношения между гражданами местной общины, с одной стороны, и жандармерией, с другой, до сих пор не были дружескими. Причина — взаимное непонимание. Жандармерия не учитывала чувств населения и трудностей, связанных с возникновением новых, совершенно отличных от прежнего условий. А граждане не понимали тяжести и опасности тех задач, которые встали здесь перед жандармерией, не понимали ее огорчения, больше того — гнева при виде гибели стольких прекрасных товарищей от руки подлого убийцы и при мысли, — слава богу, ошибочной, — что преступник, быть может, пользуется поддержкой населения. С этим взаимонепониманием надо покончить. Власти сделают все от них зависящее; они отдали целый ряд новых приказов жандармерии… дали строгий пример, наказав помощника жандарма Власека, на которого поступили жалобы от населения… («Что врешь-то? — подумали мужики. — Будто мы не знаем, о чем кричала Эржика на пожаре». «Зря он это сказал!» — отметили про себя старые евреи. «Хазеркопф!»[52] — заговорила вполголоса еврейская молодежь, расположившаяся на прилавках, на ящиках и глядящая через открытые двери, поверх голов толпы в помещение корчмы, на оратора…) Жители Колочавы тоже должны забыть прошлое и взглянуть на нас, настоящих своих друзей, другими глазами. Давно пора нам установить взаимопонимание. Война, этот страшный бич человечества, кончилась, и нанесенные ею раны понемногу залечиваются. Напряженность военного времени всюду уступила место нормальным отношениям, и с ними вернулись уважение к законам, порядок, дух сотрудничества, благосостояние. И только в этом пункте земного шара, в виде какого-то пережитка, продолжается война; здесь идет самый жестокий из всех боев: бой с преступлением.
Речь была довольно длинная. Веселое настроение, вызванное мягким произношением говорящего и языком его, который не был ни колочавским наречием, ни украинским, ни русским, ни чешским языком, но все это вместе взятое, — понемногу исчезало: слушатели привыкли и стали скучать. И пока оратор перечислял социальные бедствия, вызванные Шугаем, крестьяне думали: «Ну-ну, валяй, валяй, коли тебе нравится… Та-та-та-та-та-та… Можно часок посидеть, выкурить трубочку…»