Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 2 (страница 6)
…Была звездная ночь. Мерно вздыхала у берегов мертвая зыбь. Костры потухали. Кончились песни, шутки, разговоры… Солдаты укладывались спать – зная, что из мрака на них зияют заряженные пушки Варны. Черные караулы зорко слушали настороженную тишь и стерегли во мраке всякий шелест…
У потухающего уже костра сидел пожилой гвардейский егерь, подшивая разбитые сапоги. Молодой егерь, поддерживая уже сонное лицо обеими руками, лежал на брюхе и слушал рассказы старого служивого…
– Дибич, он хошь и храбрай, а дурашной, – говорил старый егерь. – Чуть что, так весь и закипит: лоп-распролоб и пошла писать!.. Ему солдаты здесь уж и прозвищу дали: Самовар-паша… И верно, что самовар. Вот у нас, у егарей, раньше тоже такой командер был – не дай Господи, до чего горяч! И бесприменно ему нужно было, чтобы полк наш был из всех что ни на есть первай… И что же, наконец того, он, братец ты мой, придумал? Известно, что не только умом, но и усом солдат не равен. Вот он и придумал, штобы те, у которых ус пожиже, штобы они из чужого волоса усы себе наклеивали! И клей такой всем на руки роздал, штоба чужой волос подклеивать. И вот от етого самого клею и стали у солдат морды пухнуть и по всему лицу чирьи пошли, – ну, страм просто глядеть… А других полков солдаты зубы скалить давай: «Ай да егаря! Этот самый волос полковник с мертвых солдат в госпиталях для вас сбривает, а когда нехватка – с собачьих хвостов… Вот так егаря!..» Сколько разов до драки доходило… И бросили. Потом полковника нашего к лейб-гренадерам перевели и, сказывают, на Дунае недавно убили, царство ему небесное… Да ты чего глазами-то хлопашь? Хошь спать, так ложись… Евона куды Большая Медведица хвост-то загнула – за полночь, знать…
В большой палатке маркитанта слышались голоса: там собрались офицеры. Из соседней батареи к егерям пришел в гости артиллерийский штабс-капитан Григоров, тот самый, который некогда под Одессой встретил Пушкина залпом всей батареи. Григоров мало изменился с тех пор. Это был все тот же беспечный и веселый бедняк, который отлично знал, что никаких сюрпризов в жизни для него нет, – разве турецкая пуля – что он так, вероятно, и кончит земной путь свой в чине максимум подполковника, что походы, карты, выпивка – это все содержание его дней, и который тем не менее легко и весело нес свою серенькую жизнь, был ласков со всеми и всеми любим. И теперь, попыхивая своею трубочкой, Григоров с удовольствием слушал рассуждения молодого егеря о войне.
– А мне непонятно! – взволнованно говорил мальчик-офицер с горячими глазами. – И министры, и публика, все принимают участие в греках, проклинают турок, делают подписки… Позвольте: а наши собственные мужики?! Легче ли жить многим из них под своими помещиками, нежели грекам под турками? Нет ли между ними жертв варварства, мучеников корыстолюбия? А сколько отцов, оплакивающих честь жен и дочерей! Сколько разоренных, томящихся голодом! Боже праведный! Когда в Смоленской вспыхнул голод, запретили делать подписку, а в пользу греков – сколько угодно… Что хотите, а я этого не понимаю…
Старые офицеры смущенно покашливали. Григоров неодобрительно покачал головой – к чему относилось его неодобрение, было неясно – и отошел к другой кучке, откуда слышался иногда веселый смех. Там сивоусый, молодцеватый егерь рассказывал о привольном житье-бытье петербургском.
– Каталани? У госпожи Каталани, брат, в горле все ноты есть, от самого тонкого сопрано до густого баса! А что касается качеств душевных и телесных, то можно сказать словами Державина:
– Да отвяжись ты со своей Каталани! Поручик, досказывай твою авантюру…
– …Влюблен он в нее, говорю, был мертвецки, – продолжал поручик. – И она должна была выступать в «Фигаровой женитьбе»… А что, – говорит, – ежели я поднесу ей цветов? Ничего не может быть апропее… – говорю я. Ну, прифрантились это мы, заехали, купили чудеснейший букет, и в оперу. Началось это представление – мой Костя так и тает!.. И вдруг, можете себе представить, – шикатели!.. Он сперва это даже как будто очумел, а потом, вижу, загорелся весь, поправил саблю и к ним: милсдарь…
– Постой немножко: идет, как будто, кто-то, – прервал его подполковник с густыми седыми усами, пивший чай на барабане.
Действительно, за палаткой, в темноте, послышались чьи-то шаги, сонные голоса солдат и в черной, полной звезд дыре входа обрисовался в слабом свете фонаря молоденький артиллерист с очаровательными усиками. Он вежливо раскланялся с егерями и, протягивая какой-то пакет Григорову, проговорил:
– А я сколько времени ищу тебя… Какая-то казенщина на твое имя пришла – посмотри, может, что нужное…
– Разрешите, господа? – вежливо осведомился Григоров и, вскрыв конверт, развернул бумагу.
На его лице сразу отразилось такое недоумение, что все невольно обратили глаза на него. А он, читая, все головой встряхивал и даже глаза протирал, точно не веря себе, точно желая проснуться.
– Да что такое там у вас? В чем дело?..
– Черт… Не пойму что-то, господа, – бормотал он, осматривая то надпись на конверте, то печать, то снова погружаясь в чтение бумаги. – Фантасмагория, честное благородное слово!..
Еще минута, другая и все знали новость: в Нижегородской губернии скончался в своем имении его очень дальний родственник, отставной гвардии поручик Акимов, и все его имущество, как движимое, так и недвижимое, переходило теперь, за неимением более близких покойнику родственников, к Григорову. И были перечислены тут главнейшие имения покойного: имение в Нижегородской губернии в 2300 душ, имение в Тверской – 860 душ, в Орловской – 690 душ… Суд вызывал теперь Григорова «на предмет» утверждения в правах наследства. Григоров все глаза протирал да улыбался неуверенно: шутка это чья, что ли?.. Но – сомнений не было…
– Вот это так дар Фортуны! Непременно надо вспрыснуть… Эй, маркитант!..
Палатка весело зашумела. Но не успел развертистый ярославец-маркитант выслушать приказания ошеломленного и путающегося Григорова о шампанском, – «Самого лучшего… Ну, и все там такое…» – как вдруг черную, тихую землю всю встряхнуло: со стороны невидимой Варны стукнул пушечный выстрел. Ядро прошумело над самой палаткой – она стояла в долке – где-то недалеко раздался крик испуга и боли… Офицеры повскакивали и бросились вон. Началась сразу беспорядочная ружейная пальба и с русской стороны, но властное бубуханье пушек, молниями разрывая мрак, покрывало ее…
– Вылазка!.. Вставай все! В ружье!..
Григоров, задыхаясь, бросился к своей батарее…
Еще несколько минут и вокруг закипел ад: бешеной лавиной, с криками «Алла!.. Алла!» турки ворвались в русский лагерь и началась исступленная резня грудь с грудью… Загремели пушки и с русской стороны, и с кораблей. И в вспышках бледного огня их эта страшная пляска смерти казалась еще страшней… Бой продолжался недолго. Турки под канонаду и пение медных рожков, отбиваясь, отходили за стены, но от гвардейских егерей осталось немного. А когда рассветало, то у одной из подбитых пушек, зарывшейся дулом в землю, артиллеристы увидали их доброго и веселого штабс-капитана Григорова: он лежал навзничь с закатившимися глазами, грудь его тяжело, с хрипом подымалась и темнела под ним на земле широкая лужа уже остывшей крови. Санитары, стараясь попадать в ногу, понесли его на перевязочный пункт. По влажной земле ползали еще пахучие сизые полосы дыма, валялись мертвые русские и турки, стонали раненые… Но утро было веселое, полное безбрежной, солнечной радости…
…Скоро пала Варна, пал Браилов, пали другие турецкие крепости, а когда на место Витгенштейна был назначен главнокомандующим Дибич, Самовар-паша, то, несмотря на то, что он все путал, отдавал самые противоречивые приказания, дела пошли еще лучше. Вскоре Дибич разбил самого визиря, перешел Балканы, занял Адрианополь, вторую столицу Турецкой империи, и русские войска увидали вдали лес мачт: то был – английский флот…
V. Красный звон
Жизнь кружила Пушкина, как безвольную щепку, в крутых водоворотах страстей. Иногда со стороны он представлялся даже как будто и ненормальным немного. Сватается он в Москве к Ушаковой, получает отказ – смех, карикатуры, эпиграммы и сейчас же сватается к Олениной в Петербурге, опять отказ, опять острословие, опять карикатуры, опять хохот. И снова он пускается во все тяжкие… И вдруг, по своей новой привычке, среди всего этого вздора и шума, задумывается он крепко, потом вздохнет и проговорит вслух какую-нибудь цитату, то
то из барона Розена, подражая и голосу, и манере автора:
И, засмеявшись, простится со всеми и едет играть в карты или в филармоническое общество слушать Реквием Моцарта, Сотворение Мира Гайдна или какую-нибудь симфонию все более и более гремевшего тогда по Европе Бетховена.
– Ба!.. Грибоедов!
– Тезка, здравствуй!
И приятели, радуясь встрече, крепко трясли один другому руки, и Грибоедов, как всегда, поверх очков смотрел на это смуглое, с веселым белым оскалом лицо.
– Я, друг мой, так давно не видал тебя, что готов на сегодня бросить филармонию и пойти с тобой куда-нибудь провести вечерок… Ценишь ли ты эту жертву с моей стороны?